Это тебе за то, что назвал меня Пэтти, пьяный сукин сын. Это То, что она могла бы думать. Это тебе за то, что назвал меня Пэтти, это тебе за все, а особенно за то, что заставил меня встать на колени и просить. Поэтому продолжай, Гарденер. Может быть, я даже позволю тебе не возвращать аванс. Три сотни долларов - небольшая плата за изысканное удовольствие наблюдать, как ты рассыпаешься на глазах у всех этих людей. Продолжай. Продолжай и получи за все.
Некоторые слушатели теперь были заметно обеспокоены: пауза между стихотворениями слишком затянулась, чтобы ее можно было считать нормальной. Шепот перешел в глухое жужжание. Гарденер слышал, как сзади Рон Каммингс неловко прочищал свое горло.
Держись! - снова прозвучал крик Бобби, но сейчас голос был поблекший. Поблекший. Готовый раствориться. Он смотрел на их лица и видел только бледные пустые круги, нули, большие белые дыры в универсуме.
Жужжание возрастало. Он стоял на подиуме, теперь заметно покачиваясь, облизывая губы, глядя на свою аудиторию с каким-то оцепенелым страхом. И затем внезапно, вместо того чтобы услышать Бобби, он увидел ее. Этот образ имел всю силу видения.
Бобби была там, в Хэвене, там прямо сейчас. Он видел ее сидящей в качалке, одетую в шорты и лиф на небольшой груди. На ее ногах была пара старых промасленных мокасин, и крепко спящий Питер свернулся у них. У нее была книга, но она ее не читала.
Книга лежала на коленях открытая, страницами вниз (этот фрагмент видения был таким явным, что Гарденер мог даже прочесть заглавие "Наблюдатели" Дина Кунца), тогда как Бобби смотрела в окно, в темноту, занятая своими мыслями мыслями, которые следовали одна за другой так здраво и рационально, как, если хотите, звенья в цепочке мыслей. Никаких разрывов; никаких узелков; никаких хитросплетений. Бобби знала в этом толк.
Он даже знал, о чем она думает, ему открылось. Что-то в дровах. Что-то.., было что-то, что она нашла в дровах. Да. Бобби была в Хэвене, пытаясь донять, что это мог быть за предмет и почему она чувствует себя такой усталой. Она не думала о Джеймсе Эрике Гарденере, известном поэте, человеке протестующем и Благодарном женолюбе, который в настоящее время стоял в лекционном зале нортистернского университета под этими лампами с пятью остальными поэтами и этим жирным дерьмом по имени Трепл или Трептрепл или что-то в этом духе и был готов упасть в обморок. Здесь, в этом лекционном зале, стоял Мастер Несчастья. Господи, прости Бобби, которой как-то удавалось держать свое дерьмо при себе, тогда как все окружающие источали его, Бобби была там, в Хэвене, думая так, как должны бы думать люди...
Нет, она не думает. Она не делает этого вообще.
Тогда, в первый момент, мысль возникла без звукопоглощающей оболочки; она возникла громко и настоятельно, как молния в ночи:
Бобби в беде! Бобби в НАСТОЯЩЕЙ БЕДЕ!
Эта уверенность ударила его, как пощечина грузчика, и сразу исчезло головокружение. Он вдруг ощутил себя, услышал глухой стук, бывший, как ему показалось, стуком его зубов. Боль сверлом ввинчивалась в голову, но даже это было к месту: если он чувствовал боль, значит, он был снова здесь, здесь а не дрейфующим вокруг чего-то в озоне.
И в один загадочный момент он увидел новую картину, очень короткую, очень ясную, очень зловещую: это была Бобби в подвале фермы, оставшейся ей от дяди. Она разбирала какую-то часть механизма.., или нет? Казалось, было темно, и Бобби не хватало рук, чтобы влезть в механизм. Но она уверенно что-то делала, так как легкий голубой огонь прыгал и мерцал между ее пальцами, когда она возилась со спутанными проводами внутри.., внутри.., но было слишком темно, чтобы увидеть, чем была эта темная цилиндрическая форма. Она была знакомой, что-то такое он раньше видел, но...
Затем он смог слышать так же хорошо, как и видеть, хотя то, что он услышал, было гораздо менее комфортно, чем таинственный голубой огонь. Это был Питер. Питер выл. Бобби не обращала внимания, и это было крайне непохоже на нее. Она продолжала возиться с проводами, дергая их так, что они могли бы что-нибудь натворить в пахнущем землей темном подвале...
Видение прерывалось усиливающимися голосами.
Лица, которые появились вместе с этими голосами, не были больше белыми дырами в пространстве, это были лица реальных людей: некоторые забавлялись (но немногие), некоторые были смущены, но в большинстве люди казались встревоженными или огорченными. Большинство искало, другими словами, пути помочь ему вернуться в нормальное состояние. Боялся ли он их? Боялся ли он? Если да, то почему?
Только Патриция Маккардл не волновалась. Она смотрела на него с тихим, спокойным удовлетворением, которое восстановило для него всю ситуацию.
Гарденер вдруг начал говорить в зал, удивляясь, как естественно и приятно звучит его голос.
- Прошу прощения. Извините меня, пожалуйста. У меня здесь некоторое количество новых стихов, и я рассеялся, витая в них. Прошу прощения.
Пауза. Улыбка. Теперь он мог видеть, как успокоились встревоженные, вздохнув с облегчением. Раздался легкий смех, но он был сочувствующим. Он мог, однако, видеть гневно краснеющие щеки Патриции Маккардл, что сделало его головную боль восхитительной.
- Действительно, - продолжал он - даже если это не правда. В самом деле, я пытался решить, читать ли вам некоторые из этих новых вещей. После свирепой борьбы между такими весомыми аргументами, как Авторская Гордость и Благоразумие, Благоразумие настояло на компромиссном решении. Авторское Право поклялось обжаловать решение...
Еще смех, сердечнее. Теперь щеки старой Пэтти выглядели как его кухонная плита сквозь маленькие заледеневшие окошки холодной зимней ночью. Ее руки были сложены вместе, суставы белы. Ее зубы были стиснуты не совсем, но почти, друзья и соседи, почти.
- Между тем я собираюсь закончить это опасной процедурой: я собираюсь прочесть довольно длинный кусок из моей первой книги, "Grimoir".
Он подмигнул в направлении Патриции Маккардл, затем шутливо оглядел всех взглядом сообщника.
- Ведь Бог не жалует трусов, верно?
Рон фыркнул позади него, и тогда они все засмеялись, и на миг он действительно увидел блеск ее зубов за сжатыми, гневными губами, и, мама родная, это было замечательно, не так ли?
Остерегайся ее. Гард. Ты думаешь, что ты сейчас поставил свой ботинок ей на горло. И даже если сейчас это так, остерегайся ее. Она не забудет.
Но это на потом. Сейчас он открыл потрепанную копию своей первой книги стихов. Ему не надо было искать "Лейтон-стрит"; книга открылась сама в полном согласии с ним. Его глаза нашли надпись. Посвящается Бобби, первой почувствовавшей в Нью-Йорке мудрость.
"Лейтон-стрит" было написано в год, когда он встретил ее. Это была, конечно, улица в Ютике, где она выросла, улица, из которой ей надо было бы вырваться прежде чем она могла даже начать быть тем, кем она хотела быть простым писателем простых рассказов. Она могла это делать; она могла это делать легко и ярко. Гард узнал это почти сразу. После того года он почувствовал, что она способна на большее: преодолеть беззаботность, распутную легкость, с которой она писала, и делать веши если не великие, то смелые. Но сначала ей надо было уехать с Лейтон-стрит. Нереально, но Лейтон-стрит была у нее в голове, этот демон географии, населенный притонами, ее больной любящий отец, ее слабая любящая мать и ее сестра с вызывающими манерами, которая заездила их всех, как всесильный дьявол.
Однажды, в том году она заснула на занятиях - это был Конкурс Фрешмена. Он был мягок с ней, потому что уже тогда немного любил ее, и еще он видел огромные круги у нее под глазами.
- У меня проблемы с ночным сном, - сказала она, когда он после занятий задержал ее на минуту. Она еще была полусонной, иначе ни за что не стала бы продолжать; это было сильное влияние Энн, которое было влиянием Лейтон-стрит. Но она была как под наркозом и существовала одной ногой в сонной темноте, как за стеной. - Я почти засыпаю, а потом я слышу ее.
- Кого? - спросил он мягко.
- Сисси.., мою сестру Энн то есть. Она скрежещет зубами, и это звучит как к-к-к...