Вот, значит, как. Ну что же…
Особого потрясения тогда я не испытал. Первое волнение быстро прошло, я сунул письмо в карман и начал рассуждать здраво.
Значит, отец не погиб, а просто не захотел вернуться домой. Скорее всего, «встретил другую». Мы, мальчишки послевоенных лет, были наслышаны про такие истории. Мама, видимо, погоревала, а потом решила, что пускай считается убитым. С глаз долой — из сердца вон. И для сына, то есть для меня, так спокойнее. Лучше погибший герой, чем бросивший семью беглец… Маму я не осуждал: она, наверно, правильно поступила. Отца я не помнил, никакой тоски по нему у меня никогда не было. Сейчас я обрадовался, конечно, что отец живой, но радость эта была, признаться, хмурая и расчетливая. Наверно, как у окруженного врагами бойца, который вдруг нашел в кармане еще одну обойму.
А окруженным себя я тогда очень даже чувствовал. С одной стороны — вечные тети Глашины придирки, с другой — нынешняя история на субботнике. Хорошо, если до завтра забудут. Но едва ли. Блескунов — он принципиальный, вроде тети Глаши…
И конечно же назавтра Блескунов подступил ко мне еще до уроков:
— Ну? Принес?
— Иди ты… — неохотно сказал я.
Он сразу вытянулся, губки поджал. Весь такой показательный активист в вельветовом костюмчике.
— Нет, Викулов, это ты иди. Домой, сразу после уроков. И неси то, что украл. А то будет хуже…
— Я? Украл?!
Тут затренькал звонок.
На переменах меня не трогали, но после пятого урока Кимка подошел опять. С двумя звеньевыми: с Генкой Бродиным и толстым Бусей. И с Нохрей.
— Ну? Мы будем ждать полчаса. Иди.
— Ага. В больших калошах…
— Хуже будет, — опять пообещал Ким.
— Ну, беги, жалуйся! И так уже наябедничал Клавдии! Осенью всех подговорил бить Турунчика за то, что ябеда, а сам…
Кимка сказал наставительно:
— Тогда было наше дело, среди пацанов. А сейчас общественное. Ты против пионерского отряда идешь, значит, ты против советской власти.
Тут я ему и вделал! По носу! Даже для себя неожиданно. Рука будто сама размахнулась — и хряп! И закапало у него на вельвет шоколадного цвета… Кимка пискнул, быстро сел за парту, уткнулся лицом в ладони… И вокруг, конечно, шум, крик. Неизвестно откуда — Клавдия Георгиевна и наша Анна Игоревна… В общем гвалте и в хлюпающих словах Кимки выяснилось, что Патефон, то есть Петька Викулов, против целого коллектива. Украл часть медной добычи, потому что тайно верит в Бога, хотя и «Торжественное обещание» давал. Да еще руки распускает…
Клавдия сказала.
— Это уже переходит всякие границы!.. Ты что, Викулов, правда верующий?
— А вам-то что?…
Я вполне мог ответить «нет». Потому что был вовсе не верующий. Но она хотела, чтобы я отказался от того, что любила мама. Пусть этот оклад не с маминой иконы, но такой же. Тем более теперь, когда той иконы нет… Сейчас у меня будто ниточка между мной и мамой, а если уступлю, отдам… Но разве им объяснишь! Стоят, сопят, ждут. Как тогда, вокруг Турунчика… Только сам он, Турунчик, поодаль и глаза опустил…
— Еще и кулакам волю дает! — возмущалась Анна Игоревна. — Да ты и одного пальчика Блескунова не стоишь! Его в классе уважают, а ты…
— Завтра сбор! — заявила Клавдия. — И ты, Викулов, готовься просить прощения у всех ребят. И не забудь принести то, что… взял. Если не хочешь расстаться с красным галстуком.
Я, конечно, не хотел расстаться с галстуком. Даже подумать о таком было жутко. И я шел домой почти уверенный, что завтра отнесу в школу кусочек золотистой жести — пропади все пропадом! Но дома взял его в ладони и… в обрамлении лучистого кружева словно увидел два печальных лица с понимающими и жалеющими глазами. «Что поделаешь, раз кончилась твоя храбрость, Петушок…»
Тогда, значит, уже нельзя будет вспоминать по-хорошему, как мы с мамой сидели рядом и я щекой лежал на ее плече…
В сарае нашел я широкую толстую доску, с трудом отпилил ножовкой кусок сантиметров тридцать длиной. Наждачной бумагой почистил одну сторону. Наложил на дерево жестяной нимб, расправил, прибил по краешкам сапожными гвоздиками… Не икона, но все же намек на нее.
— Никому не отдам. Честное орлёнское…
Это у меня для самого себя была такая клятва. Я придумал ее, когда влюбился в песню про Орленка.
И чтобы отрезать путь для отступления, отнес я доску в тот самый церковный подвал. Фонарика у меня не было, лазил со спичками. Поставил доску в нишу, посветил спичкой последний раз.
— Вот, здесь вам будет хорошо. Потому что ведь церковь… И никто не найдет. А я еще приду…
На следующий день у меня отобрали галстук.