— Завтра после уроков будем Турунчика бить.
Все шумно поддержали его. Только Илюшка Сажин сказал:
— Все на одного? Так нельзя.
— Нельзя, если честная драка, — разъяснил Блескунов. — А тут не драка, а наказание. Фискалов били сообща во все времена, книжки читать надо…
Кимка назначил для исполнения приговора «бригаду». Десять человек.
— Ты… Ты… И… — он глянул на меня, — ты, Патефон. А то одно только знаешь: хор да хор, совсем оторвался от класса.
Почему я согласился? Мало того, даже обрадовался.
На следующий день мы зорко следили, чтобы Турунчик не сбежал. А после уроков повели его в дальний угол двора, за длинное здание мастерской. Турунчик похныкивал и упирался, но очень вяло: видать, совсем обмяк со страху.
За мастерской торчал высохший тополь, который завхоз дядя Гриша не успел еще спилить на дрова. Кимка распоряжался спокойно и обдуманно, только слегка разрумянился. Турунчика заставили обнять корявый толстый ствол. Суетливо связали приговоренному кисти рук снятым с него же чулком. Я держался в сторонке, ощущая незнакомое до той поры замирание: смесь боязни и стыдливого сладковатого любопытства. Турунчик молчал, только что переступал рыжим брезентовым полуботинком и босой, голой до колена ногой.
Блескунов достал из новенького портфеля орудие возмездия. Это была велосипедная камера — сложенная вдвое, слегка надутая и перевязанная в нескольких местах.
— У, мягкая, — сказал Нохря. — Такой не больно.
— Нет, почему же, — возразил Кимка. — Довольно чувствительно, если по открытой спине. На себе попробовал… — И добавил со значением: — К тому же в наказании главное не суровость, а неизбежность. — Наверно, он повторял слова своего милицейского папы. — Ну-ка, задерите на нем…
Турунчик был в хлопчатобумажном полинялом свитере сизого цвета — широком и обвисшем. Свитер легко задрали выше лопаток. А майка никак не выдергивалась из штанов.
— Расстегнуть надо, — решил Нохря. Сунул пальцы между Турунчиком и деревом, зашарил. — Где там у тебя пуговица…
Он возился, и все молчали, только сопение было слышно. Турунчик вдруг сказал сбивчивым полушепотом:
— Да не там… Сбоку пуговица…
Что это он? От собственной виноватости впал в окончательную покорность? Или просто хотел, чтобы скорее все кончилось?
Майку тоже вздернули почти до шеи и велели держать Валерке Котикову — маленькому и послушному. Турунчик прижался к дереву, чтобы не съехали расстегнутые штаны. Блескунов размахнулся и огрел его камерой — с упругим резиновым звоном. Турунчик дернулся, помолчал секунду и осторожно сказал:
— Ай…
— Конечно, «ай», — согласился Кимка. — И еще будет «ай». А ты как думал? — Он протянул черную колбасу Нохре: — Теперь ты. Надо, чтобы каждый по разу.
Шумно дыша, полез вперед Гаврилов:
— Я следующий… Можно я еще за Котика, а то он не сумеет? А я хочу…
Меня обволакивала обморочная слабость. Но — вот ведь какая гнусность! — я тоже… хотел. Понимал в глубине души, какое это грязное дело, но щекочущее желание было сильнее — стегнуть с оттяжкой по тощенькой белой (не загорал он летом, что ли?) спине с глубоким желобком и черными зернышками-родинками. Злости на Турунчика у меня не было ни малейшей, и, чтобы оправдать себя, я мысленно повторял: «Он же сам виноват… Он же сам виноват…»
Нохря тоже ударил. Турунчик опять дернул спиной, но промолчал. В резину вцепился Гаврилов… И в этот миг я услышал тяжелый топот. Несколько старшеклассников стремительно выскочили из-за мастерской, и впереди — Игорь Яш-кин, известный в школе футболист и художник. Я первый оказался у него на пути. Голова моя как бы взорвалась белыми искрами от оглушительной оплеухи. Я покатился в пыль, был поднят за шиворот и упругим пинком отправлен в колючие сорняки у забора. Сквозь них, пригибаясь, я добежал до школьной калитки и потом еще квартал мчался по переулку. Отсиделся только в сквере у городского театра.
Горела щека, гудело награжденное пинком место. Мелко тряслись колени. И все же… все же сквозь страх и стыд, сквозь обиду на Яшкина я чувствовал растущее облегчение.
Я словно очнулся. До чего же хорошо, что я не успел! Вовремя данная благодатная затрещина встряхнула мне душу и все расставила в ней на нужные места. Уже и обиды на Яшкина не было. Только отвращение к себе. И ко всему, что мы затеяли там. Какое счастье, что мой портфель на шнурке через плечо — я умчался вместе с ним. Возвращаться сейчас туда, за мастерскую, было бы выше моих сил…
На перекрестке я умылся у колонки и побрел домой. Все-таки какое же везение, что не успел ударить… С меня словно сваливалась грязная корка…
А Блескунов на следующий день как ни в чем не бывало сказал Турунчику:
— Говори спасибо этому Яшкину. А то задали бы тебе полную порцию…
— Все равно я не ябеда, — тихо сказал Турунчик. Но ему не поверили. Или сделали вид…
Я отдал Турунчику пистолет и отнес в тайное место среди репейников на склоне оврага собранный для путешествия портфель. Чтобы завтра уже не хлопотать о нем… Переночевал дома последний раз, взял кораблик и пришел вот сюда, где стою теперь по колено в воде и смотрю, как искрятся от электрической свечки золотистые иконные нимбы… Две головы — Мать и Сын…
Я, конечно, не верю, но все-таки… в груди такая теплая ласковость, хотя ноги в воде совсем заледенели. Ничего, уже недолго.
«Помоги мне в пути…»
Потом я попрощался глазами с корабликом по имени «Обет» и выбрался на солнце. Какое лето вокруг, какая теплая земля и трава! И яркий свет! Я зажмурился. Затем открыл глаза… и увидел Эльзу Оттовну. Она стояла на кромке овражного берега, ждала меня.
Что делать, я выбрался наверх. Остановился. Бормотнул «здрасьте» — и глаза в землю.
Она не стала врать, что встретила меня случайно.
— Я тебя искала. Увидела, пошла следом, а ты исчез. Хотела уже вниз лезть, на разведку…
Я молчал.
— Петя… Очень-очень большая у меня просьба. Я знал, какая просьба.
— Вернись, а?.. Ну если не насовсем, то хотя бы сегодня. У нас такой ответственный концерт. Без тебя так плохо! Ведь «Песня Джима» наш лучший номер… Петя…