— Что же вы, Сакердончик, не здороваетесь? Здравствуйте! — Марта дружески протянула мне обе руки. Я крепко, но неловко пожал их. Она улыбнулась. — Кто же так жмет руки актрисе, да еще опереточной?.. Руки целуют… Ах вы… Ну, да ладно, не надо, не надо… Садитесь лучше да рассказывайте: откуда вы и к чему стремитесь?
— В настоящее время из Керчи, а стремлюсь туда, куда всегда стремился… на сцену.
— Не в оперетку, разумеется?
Я опустил глаза.
— Нет, с какой стати… Я все же надеюсь…
— На что-нибудь лучшее, — подсказала Марта. — А я, как видите, уже не надеюсь. Распеваю в разных Синих Бородах и Прекрасных Еленах и пленяю сердца московских сидельцев. Ваши мечты, Сакердончик, не оправдались… что делать!.. Но зато мой брат… о, как бы он торжествовал теперь, если б был жив!..
— А разве он умер?
Лицо Марты потемнело.
— Он застрелился, — произнесла она дрогнувшим голосом. — Ах, это ужасная история! Он стоял с полком в Ростове-на-Дону, влюбился в какую-то негодную арфянку, замотался, растратил казенные деньги… Ну, а maman не могла выслать нужной суммы — он и застрелился. Maman вскоре после этого и слегла…
— Как? Вы и матушки вашей лишились!
— Да, и maman: Брат застрелился весной, a maman осенью похоронили, меня не было тогда в Петербурге… Я была там, — она запнулась, — то есть в Киеве… гостила у одних родственников, — добавила она, не глядя на меня и упирая глазами в угол пианино.
Мне стало тоже неловко, потому что я инстинктивно чуял в последних словах Марты явную, хотя и не объяснимую для меня ложь.
— Ну, а теперь я, слава богу, совсем хорошо устроилась, — заторопилась она, точно боясь, чтобы я не стал подкапываться под ее слова. — Получаю 300 рублей в месяц, имею успех и живу в очень радушной семье… Теперь они на даче живут… В Сокольниках… Я изредка к ним езжу… когда не занята в театре. Очень… очень радушные люди и любят меня как родную!..
И все это тоном заученного урока, скороговоркой, не переставая глядеть в угол. «Ложь, ложь, и ложь! — протестовал кто-то внутри меня. — Брат умер, мать… все это правда; это, разумеется, большое горе; но родственники, к которым она ездила в Киев и которые живут теперь в Сокольниках, — решительная загадка для меня. В продолжение нашего петербургского знакомства никогда ни о каких родственниках я от нее не слыхал. Ясно было, что она перескакивала через суть событий и отвлекала мое внимание от самой важной полосы ее жизни. И, действительно, Марта вдруг облегченно вздохнула; как рулевой, миновавший опасные пороги, взглянула мне прямо в глаза и своим обычным, полувеселым тоном спросила:
— Ну, а у вас, надеюсь, все благополучно… там в Керчи?
Я очнулся от своих сомнений и проговорил, запинаясь:
— Не совсем… я отца лишился.
— Бедный Сакердончик!.. Давно?
— Скоро будет четыре года… это случилось еще в ту зиму, когда вы играли „Вспышку“ в кружке „свободных любителей“… Помните?
— Помню… как не помнить! — задумчиво произнесла Марта и опять устремила глаза в предательский угол. Но через минуту она очнулась и участливо осведомилась:
— Отчего же вы здесь, в Москве, а не с матушкой?
— Я же вам сказал, что я стремлюсь на сцену… Вы знаете, кто искренно полюбит театр — оставит отца и матерь свою… Чему вы улыбаетесь?
— Вашему идеализму… Вы все такой же!
— Какой, позвольте узнать?
— Счастливый, если хотите — полный иллюзий юности… не отравленный еще закулисной атмосферой…
Сердце у меня заныло.
— А вы разве несчастны?.. Вы же мне сказали, что очень хорошо устроились?
— Материально — да! Но нравственно, душевно… В театральной жизни, впрочем, это и немыслимо. Ах, Сакердончик, если бы вы только знали, что это за каторжная жизнь!
В ее голосе на этот раз слышалась горькая, безотрадная нота.
— Вы меня смущаете, Корделия!..
— Как же не каторжная… Вот вы, например, нежно зовете меня Корделией… и я это очень ценю… Если хотите знать, я даже в память нашей встречи и псевдоним подобрала — Корделина… в воспоминание всего того святого и хорошего, что билось в наших сердцах… А на сцене, да еще опереточной — вы думаете, есть хоть какое-нибудь уважение к артисткам?.. Не больше, уверяю вас, чем вот к этим… что по Невскому шныряют… Ермолаеву здесь зовут попросту — Ермолаихой, Журавлеву — Журавлихой, Корделину — Корделихой… Да и сами артистки тоже… хороши, нечего сказать… Другая, чтобы отбить роль у товарки, в ногах у антрепренера валяется, как самая последняя… А какие интриги, сколько сплетен, какая rudesse [5] в разговорах… Отрава, отрава!.. Если бы вы побыли у нас час за кулисами, вы возненавидели бы театр. Maman очень хорошо сделала, что умерла вовремя — она все равно не вынесла бы такого позора фамилии Нейгоф. Впрочем и то: если бы она была жива, ничего этого, может быть, не случилось бы… Теперь волей-неволей тянешь лямку… из-за куска хлеба.
— Это просто ужас, что вы рассказываете!
— Это еще все ли… Другой раз совсем не в голосе, совсем больна, лихорадка треплет, а тут пришлют вот эдакую идиотскую повестку (она кивнула в сторону пианино) — ну, и поезжай… надрывай грудь на радость разных пьяных саврасов и бряцающих офицеров. — Марта поднялась со стула и принялась ходить по зале, взволнованная, раздраженная. — А какие интриги, какие интриги! Сакердончик, если бы вы только знали, какие интриги!! Да вот не далее как на прошлой неделе со мной был такой случай в „Боккаччо“. Меня уже давно предупреждали, что Красноперова… Вы не знаете Красноперову? Безголосая дрянь, которая берет только наглостью и бесстыдством… Так вот меня давно предупреждали, что она мне хочет подстроить какую-то гадость и для этого откармливает ужинами капельмейстера. Такой противный из жидов — некто Меринг… весь плешивый, но волокита отъявленный… Выхожу я в первом действии, начинаю арию и вижу, что оркестр идет совсем врозь со мной… просто нет возможности петь… Я шепчу Мерингу: „Быстрее темп… быстрее темп…“ А он, представьте, еще медленнее взял… Ну, тут уж я не выдержала и при всей публике крикнула: „Я вам говорю быстрее темп — я так не стану петь!“ Меня, разумеется, наградили аплодисментами, а его потом чуть не побили… некоторые из моих поклонников! — злорадно заключила Марта.
Она остановилась у цветочного трельяжа, сдувая с листьев пыль и нервно теребя кисти своего турецкого капота. Очевидно, она сдерживалась и выдала лишь половину накопленной горечи. Но я сидел на стуле, как приговоренный, совершенно подавленный развертывавшейся передо мной картинкой нравов.
— Впрочем, и я тоже хороша, — встрепенулась вдруг Нейгоф. — Человека бог знает сколько времени не видела и сразу столько гадостей наговорила… Давайте болтать о чем-нибудь другом. — Она быстро отошла от трельяжа и села на прежнее место. — Скажите, вы не были на вчерашнем спектакле?
— Был… и все ждал, что вы как-нибудь посмотрите в мою сторону!..
— Нет, я со сцены никого никогда не вижу… я ужасно волнуюсь. — А хорошо я играла?
— Пели прелестно, а…
— А играла скверно. Merci за комплимент…
— Нет, я хотел сказать не то. В общем хорошо, но мало оттенков… Сейчас видно, что вы еще не совсем освоились с подмостками…