— Не ожидали меня здесь встретить? — произнесла Марта с горькой усмешкой.
Я сделал над собой большое усилие, чтобы удержать подступиршие к горлу слезы, и проговорил, стараясь казаться спокойным:
— Ну, вот… какие слова… зачем это? Будемте по-старому… Ну, улыбнитесь… ну, чуточку?
— Хотите, чтоб я улыбнулась, а сами чуть не плачете. Мне самой больно… и я очень понимаю, что вы должны теперь чувствовать!
Мы опять замолчали.
Театральная дверь снова скрипнула, и мимо нас прошла толстая нарумяненная хористка, в бусах и мишурном кокошнике, окинув Нейгоф любопытным и злорадным взглядом.
На щеках Марты выступили пятна раздражительного, нервического румянца.
— Мерзкая!.. Вы заметили, как она на нас посмотрела?.. Наверное, пойдет сейчас сплетничать, что я замарьяжила себе нового…
Марта запнулась и сконфуженно потупилась.
— Тогда пойдемте отсюда?.. Действительно, здесь совсем неудобно!
— Пойдемте, пожалуй… — она поднялась с места, оправила прическу и вдруг вся как-то растерялась, смутилась. — Что же я говорю: «Пойдемте», когда мне пора домой. Нет, ей-богу пора… меня ждут. Он ждет! — добавила Марта с горькой внушительностью.
— Боже мой, как же это так? Только что встретились, после стольких лет… Это невозможно… я не пущу вас!..
В голосе моем звучало страдание, и его искренность победила Марту. Она вздохнула, встряхнула головой и твердо проговорила:
— Ну, ладно, пойдемте… он подождет!.. Только куда-нибудь подальше… в последнюю комнату… Спросите какой-нибудь гадости и поболтаем. Вы правы, такие минуты в жизни редки… не следует их обрывать!.. Вашу руку, Сакердончик!
Я взял Марту под руку и почувствовал, как предательская искра пробежала по моим жилам, та самая искра, которая загорелась во мне с лишком тринадцать лет тому назад, там, на школьной скамье, под впечатлением монолога Корделии, и потом, от времени до времени ревниво вспыхивала, то разгораясь, то потухая, во все продолжение моего театрального смятения. Близость дорогого существа, трогательное «Сакердончик», шумевший в голове хмель — все как нельзя более способствовало крайнему возбуждению нервов…
Комната, в которой мы поместились, имела одно преимущество, что была пуста; во всем остальном она ничем не отличалась от предшествующих набитых публикой, и имела обычный вид трактирного стойла, рассчитанного на сближение сословий. Полинявшие золотые обои, уныло мигающий газовый язычок вверху, распространявший полусвет; в темном углу — заспанный лакей в засаленном фраке, и на стене, над заплесканным столиком, белеющий щит прейскуранта: «лимонад, сельтерская, пиво, мед и т. д.»
Я встряхнул заспанного лакея и потребовал чаю, пива, чего-то еще. Стесненный присутствием слуги, накрывавшего стол, разговор сначала не вязался. Нейгоф откинулась на спинку стула, уронила голову на грудь и упорно молчала. Я же блуждал глазами по прейскуранту и исподлобья оглядывал эту поникшую, когда-то гордую головку, и в моем воображении попеременно мелькала та же головка: то весело улыбающаяся, в кокетливой пушистой конфедератке; вся сияющая здоровьем и молодостью; то с бриллиантовой звездой в высоко взбитых волосах, с величественным видом гейневской «Султанши», то обрамленная золотистыми гроздьями — совсем голова вакханки, томно склонившаяся на мужское плечо, легкомысленно кружащаяся в вихре страусовского вальса. «Далеко меня увлек этот вальс… далеко!» — вспомнились мне слова Марты.
Лакей, наконец, все поставил и отправился в свой угол доканчивать прерванный сон. Я пододвинулся к столу и дрожащей от волнения рукой взялся за чайник. Нейгоф встрепенулась…
— Ну, где вам… дайте я разолью… Помните, как бывало, в девятой линии Васильевского острова… Хорошее это было время, Сакердончик! — вздохнула она.
— Ах, Корделия, зачем вы трогаете такие воспоминания… еще больнее от этого делается!
— Вы сами виноваты, зачем вы меня называете Корделией… Ну, какая я теперь Корделия! Да и что вздыхать — прошлого все равно не воротишь… Рассказывайте-ка лучше, что с вами произошло? Отчего вы так постарели? Отчего не носите ваших длинных поэтических кудрей?.. Откуда эти очки, совершенно несвойственные жрецу свободного искусства?..
Очевидно, Марта оправилась, и к ней вернулся ее прежний добродушный юмор. Стараясь быть по возможности кратким, я исповедался перед ней во всех своих злоключениях до теперешнего бухгалтерского состояния включительно. Нейгоф слушала мою исповедь с материнским вниманием, окидывая меня от времени до времени печально-ласковым взглядом.
— Вот и все… по крайней мере — главное! — закончил я. — Теперь вы должны рассказать, каким образом…
Я запнулся, почувствовав всю неуместность вопроса. Но Марта не смутилась и спокойно договорила:
— Вы хотите сказать, каким образом я дошла до того… ну вот до того, что сижу здесь, вместе с вами? Долго, Сакердончик, рассказывать… Как я теперь живу, с кем — право, не все ли равно… Скажу одно: проклинаю тот день и час, когда я переступила порог неупокоевской школы!
— И меня, следовательно… потому что ведь я… я, должен сознаться, во многом способствовал этому шагу…
— Полноте, при чем тут вы… Я сама… Да и вас ли обвинять, когда вы сами теперь… не в лучшем положении — тоже в некотором роде искупительная жертва добродеевских прегрешений. Мы оба тогда толкнулись в этот вертеп… почти в одно время… Оба — молодые, заносчивые, фантазирующие каждый по-своему…
Марта откинулась на стул, заломила руки за голову и почти простонала:
— Ах, Сакердончик, мне и в голову не приходило, какой это важный… какой опасный шаг!.. Не думайте… не мучайтесь — опасность вовсе не тогда началась, когда я победила вас монологом Корделии… позже… помните, в тот злополучный вечер, когда я читала гейневскую легенду. Ведь хороша я тогда была? Скажите мне сегодня, без малейшего лицемерия, очень хороша?
Я взглянул ей прямо в глаза и ответил:
— Хотите знать правду? Никогда, ни после, там на любительском бале, ни раньше — никогда вы не были так приковывающе прекрасны!
В глазах Марты сверкнул точно отблеск минувшего счастья.
— Я сама это сознавала, и в том-то и была опасность… Я только в тот миг, в тот самый неуловимо короткий миг, когда трепетала за кулисами перед выходом, почувствовала вдруг… инстинктивно почувствовала — какой заразой дышат эти кулисы… О, этот предательский закулисный воздух, он весь пропитан ядом порока и соблазна… весь, весь!.. Там каждый темный угол исподтишка рассказывает о заманчивой закулисной свободе… всякий дрянной картонный куст шепчет о тайных свиданиях и вольных поцелуях… А театральная рампа? Такая жалкая, когда она потухнет, и так волшебно озаряющая женскую красоту, когда зажжена… О, сколько блестящих бабочек стремятся на ее огонек… и сколько обожгло на ней свои крылья!.. Бежать бы оттуда надо было… бежать тогда же, без оглядки, в том самом сверкающем наряде, ни на минуту не оставаясь там, ни на секунду!
Марта закрыла лицо руками и умолкла. Плечи ее нервно вздрагивали, грудь тяжело дышала. Мне было не менее тяжело от нахлынувших воспоминаний, и с языка сорвалось ревнивое слово:
— Разумеется, надо было бежать, если вы знали, что за этими кулисами водятся господа… вроде некоего г. Мальчевского!
Марта быстро подняла голову, и лицо ее приняло то неприятно-вызывающее выражение, которое я уловил при проходе ее товарки-хористки. Она, казалось, проникла в мою мысль и отрывисто спросила:
— Вы хотите знать, был ли это он… виновник всего остального? Извольте… Только сначала плесните мне пива… Полнее… не церемоньтесь, maman здесь нет… Она теперь там, в той стране, «откуда ни один еще доселе путник не вернулся…» помните, как вы бывало, декламировали у нас, в девятой линии… Теперь, как видите, я на другой линии… совсем на другой!.. — она осушила залпом стакан и продолжала. — Итак, это был некий господин Мальчевский. Я увлеклась безрассудно, как это только было возможно в те годы… Я потребовала от maman мою часть, рассорилась с ней, и мы удалились с ним туда… куда нас звал тот страусовский вальс… «Wo die Zitronen bluhen!..», сперва на Кавказ, потом в Крым. Мы бы заехали, вероятно, еще дальше, но мои финансы иссякли, а с ними и любовь моего кабальеро… Сначала я (Марта остановилась и кивнула мне, чтобы я наполнил ее стакан), сначала я верила ему, как богу, — верила и в его любовь, и в его имение в Уфимской губернии, и во многое прочее. Ну а потом, когда все обнаружилось, он мне просто остервенел… остервенел, как только может остервенеть постылый любовник… А каким он мне казался раньше элегантным, красивым, как говорят «distinguЙ» [8]. Ах, все они такие с виду, эти петербургские distinguЙs! Это, как распевают у нас в хору…