С первого же дня знакомства я был посвящен в «злобу дня» семейства Нейгоф. А эта злоба состояла в том, что у матери-генеральши совсем не лежало сердце к дороге, избранной Мартой: с карьерой певицы она еще как-то мирилась, но призвание актрисы считала решительно зазорным для генеральской дочери. Брат-юнкер смотрел на вещи еще прямолинейнее, не признавая в сестре ни оперных, ни драматических задатков, считая все ее затеи обыкновенными мыльными пузырями, и откровенно рекомендовал ей вместо всяких Травиат и Корделий выйти замуж за инженерного полковника Дифендова, посещавшего семейство Нейгоф с весьма определенным намерением. Поставленная между двух огней, бедная девушка надрывала голос, доказывая правоту своего дела, но, разумеется, как женщина, больше горячилась и обижалась, чем оправдывалась, и тем очевиднее предубеждала против себя и мать, и брата.
Выходило, что я явился как нельзя кстати, потому что во мне Марта Нейгоф нашла и верного союзника, и вместе пламенного защитника. Немудрено, что спор загорелся с первого же воскресенья, как я к ним явился. В моей памяти живут отчетливо все подробности этого бурного заседания…
В небольшой, отделанной под орех столовой, полуосвещенной затейливой висячей лампой, весело шумит серебряный самовар. За самоваром восседает сама генеральша Нейгоф в чопорном шоколадного цвета чепце, с плохо скрываемой добродушной улыбкой на расплывшейся, напудренной физиономии. Рядом со мной небрежно развалился с папироской в зубах брат Корделии и пускает презрительные кольца дыма, относясь с явным недоброжелательством к моему непрошенному вмешательству. Я сижу перед моим стаканом, скромно поджавши ноги, и исподлобья заглядываюсь на мою визави — красавицу Марту. В этот вечер она была как-то особенно оригинально хороша. В своем домашнем матросском костюме, с разгоревшимися щеками, смелым взглядом, с шаловливыми завитками черных как смоль волос она выглядела хорошеньким и резвым итальянским бамбино.
— Как это ты можешь так говорить, Марта, что актриса и певица одно и то же? — морализировала мамаша Нейгоф. — Совсем не одно и то же. Например, Норма, Динора… пожалуй, даже Травиата — это нисколько не шокирует. А если ты будешь актриса, тебя вдруг заставят играть какую-нибудь горничную в «Грех да беда»…
— «Горе от ума», maman! — поправил сын, не выпуская изо рта папироски.
— Ах, я всегда путаю!.. Ну да, «Горе от ума»… Разве, я говорю, это легко будет сердцу матери видеть свою родную дочь с метелкой в руке, позволяющую посторонним всякие вольности, вытирающую губы о передник… Ты не забывай, что ты дочь полного генерала и должна брать роли с разбором… с большим разбором!
Полная генеральша вздохнула и, вероятно, чтобы смягчить горечь материнского чувства, опустила в свой чай ложку ванильного варенья.
— Даю вам слово, maman, что я буду играть только одних королев или вовсе откажусь от сцены! — отшучивалась Марта.
Та только головой закачала.
— Ну, вот ты какая… Мать тебе говорит дело, а ты отвечаешь какие-то глупости…
— Вовсе не глупости… Вот monsieur Груднев подтвердит, что я говорю правду, — обратилась она ко мне. — Ведь Корделия — королева, не правда ли?
Я улыбнулся.
— То есть по рождению она британская принцесса, но выходит замуж за французского короля.
— Вот видите, французская королева, — чего вам еще? Давайте-ка лучше чаю, чем спорить с восходящей звездой!
— Что ты восходящая звезда, об этом никто не спорит, — усмехнулся брат. — Но что ты умеешь читать стихи, в этом я сильно сомневаюсь.
— Ну вот, Кока ничему не верит, что бы я ни предпринимала… ничему, — заволновалась она. — Александр Вячеславович, повторите же, наконец, Громко и ему, и maman, что я прочла Корделию очень и очень недурно.
По чувству симпатии я тоже заволновался.
— Нет, серьезно, Николай Васильевич, честное слово, у Марты Васильевны большие задатки для сцены, необыкновенные… и Корделию они читают удивительно…
— Если, как вы говорите, они читают удивительно, отчего же они никогда не удивят нас своим великолепным чтением?
Марта вспыхнула.
— Оттого, что ты известный насмешник, a maman, я отлично знаю, в душе презирает театр… При таком условии какое же может быть настроение?
— Ну, уж если ты отговариваешься настроением, так какая же ты актриса? — продолжал иронизировать брат. — Настоящая актриса будет все равно играть, если бы ей свистали над ухом. Вот именно это-то и показывает, что у тебя не серьезные намерения, а так, фантазии: сначала была опера, теперь драма, а потом, если вовремя не выскочишь замуж, пожалуй и оперетка!..
— Кока, ты забыл, что мы здесь не одни? — заметила по-французски мать.
— Что ж, maman, разве я говорю неправду? Уж если дело пошло начистоту, так, конечно, какая-нибудь Булотта и Маскотта ей больше по плечу, чем разные там Корделии и Офелии. Как будто я ее не знаю!
Мать замахала руками.
— Au mon de Dieu [1], не говори мне таких ужасов! Ты отлично знаешь, что если бы Марта когда-нибудь выступила в оперетте, я бы на другой день умерла… я бы не перенесла моего позора!
— Вот видите, как они обо мне все думают? — обратилась ко мне Марта. — Разве это не обидно?.. Разве при таких обстоятельствах можно работать?.. Объясните им, ради бога, что у меня есть талант, что это вовсе не фантазии. Расскажите, наконец, им про себя, как вы разошлись из-за недоверия, сколько перенесли… все, все, чтоб действительно убедились, что я права!..
Мне предстояла очень трудная задача, но, одушевленный умоляюще устремленными на меня чудесными глазами, я позабыл, что слегка пришептываю, и смело опустился в долину красноречия. Прежде всего и, как мне думается, совершенно некстати, я поведал присутствующим, что мой отец имеет в Керчи табачный магазин и упорно желает, чтобы я продолжал его дело, что я к табаку не чувствую ни малейшего пристрастия и еще во втором классе гимназии стал устраивать спектакли, в которых всегда с успехом играл главные роли. Когда же в газетах объявилась неупокоевская школа, я бросил науку и родных и, влекомый непреодолимой страстью к театру, сбежал в Петербург. Раздраженный отец, чтобы проучить меня, лишил меня вначале всякой поддержки, так что на первых порах мне пришлось буквально голодать. Но эта мера нисколько не охладила моего порыва, а лишь усилила мою настойчивость. В настоящее время, когда отец, наконец, смягчился и высылает мне небольшое пособие, я, можно сказать, весь с головой ушел в театр, вне которого не вижу ничего интересного для себя в жизни. Тут (и опять, кажется, некстати!) я привел несколько цитат из Лессинга и Дидро о высоком значении сценического искусства и заключил мою защитительную речь полною уверенностью, что при настойчивом труде из Марты Васильевны выйдет первая драматическая актриса, равно как и я надеюсь при том же условии завоевать себе прочное имя в трагедии и мелодраме. Генеральша во все продолжение моего монолога как-то грустно и неопределенно поводила глазами и, по-видимому, плохо меня понимала, а брат-юнкер дымил усерднее обыкновенного и по окончании защиты ничего не сказал, а только скептически сжал губы.
— Вы мне не верите? — обиделся я.
— Не то что не верю, а только, с позволения сказать, какой же вы трагик? — процедил г. Нейгоф, и в глазах его мелькнули насмешливые огоньки…
— Что же, вы находите, что ли, что у меня такая смешная наружность?
— Нет, наружность бы ничего, только вот нос… — вырвалось у него.
— Что «нос»?
— Так, будто немного подгулял… для трагедии! — поспешил поправиться он.
Всем сделалось вдруг ужасно неловко и вместе с тем как будто немного смешно.