Дважды сирена, возвещавшая воздушную тревогу, возвращала нас к действительности, и Кордес вынужден был, спрыгивая с моей кровати, красться в свою комнату, а уже оттуда, словно не окончательно проснувшись, спускался в погреб…
* * *Из коридора, ведущего в комнаты, донеслись голоса; можно было услышать быстрые шаги, как будто что-то случилось. Здесь и сегодня я рассказываю все человеку, впервые мною встреченному. Даже то, о чем раньше я никогда ничего не говорила. Я рассказываю решительно все и порой останавливаюсь, задавая себе вопрос: не бесстыдно ли это… Нет, отвечаю я себе; это, конечно, безумство, но так сложилась жизнь…
Все снова затихло вокруг нас. Я достаю сигарету из пачки, которую мне протянул, не говоря ни слова, Деган. Он ободряюще кивает, и я продолжаю.
* * *В то время мой отец был поглощен процессом против нескольких иностранных рабочих. Они, должно быть, от голода, воровали кур, и новый молодой прокурор настаивал на смертном приговоре. Мой отец, будучи защитником, всеми силами старался смягчить наказание. Он был тогда отрешен от мира, погружен в дела, и почувствовал себя по-настоящему счастливым, когда у нас появился Кордес, с которым он мог исполнять Баха и Вивальди. О нашей тайне он не знал ничего.
Однажды, поглядев на меня поверх очков, он изрек, что я стала в последнее время что-то уж очень бледной.
— Неплохо бы попить апельсиновый сок, несколько недель поесть овсяную кашу со сливками, но у нас есть только отруби, еще могу предложить клейкий черный хлеб и сок репы… Проклятые времена!
Кордес каждое утро где-то пропадал. Я не знала, что он делал и где он был. На седьмой день его вызвали в Берлин. Он обещал вернуться через пару дней, но отсутствовал целых пять недель. Я, по настоянию отца, упаковала его чемодан, который мы вместо с тетей Юлией доставили на вокзал и переслали по указанному адресу в Дрезден, куда Кордес поехал после Берлина.
Я написала ему три письма. У меня не было никакой возможности, живя в маленьком городке, да еще под надзором отца, получить ответ по почте, а просить Кордеса посылать мне письма на адрес какой-либо подруги я не решилась.
Наконец я получила от него открытку, адресованную отцу. Курт сообщал, что в середине декабря у него снова будут дела в нашем городе, и спрашивал, сможет ли он в течение восьми — десяти дней рассчитывать на гостеприимство в нашем доме.
«Привет вашим обеим фроляйн — уважаемым сестре и дочери. Хайль Гитлер!»
Подпись была весьма выразительна и своеобразна.
На мое счастье, я получила известие вовремя, так как на следующий день по почте пришло уведомление о призыве на женскую трудовую повинность. Двенадцатого декабря я должна была уже быть в трудовом лагере — в Баварском лесу.
Наутро, вставая с постели, я почувствовала себя скверно. Когда же я получила указанное уведомление, мне стало совсем плохо, и я чуть не упала; с трудом добралась до одного из наших роскошных стульев, села на него и немного отдохнула.
Тетя Юлия как раз в это время вошла в комнату и запричитала:
— Ты совсем раскисла. Наверное, надо будет обратиться к доктору Нётлингу, кто знает, может быть, у тебя глисты?..
И так далее в том же духе.
Я не пошла к доктору Нётлингу, а обратилась к женщине-врачу, которая вела врачебную практику в другом конце города. Она меня совершенно не знала.
После утреннего несчастного случая я со страхом подумала — нет, не о глистах, а о совсем другой «болезни».
Короче, насколько я усвоила из школьных лекций по биологии и из разговоров подруг, нечто подобное происходит, когда у девушки будет ребенок.
Врач была маленькой, мягкой, седовласой и тихой. Она носила очки с толстенными стеклами. Ее руки были холодными и осторожными. Результаты освидетельствования оказались именно такими, каких я опасалась.
— Да, милая девушка, — сказала она и взглянула из-под очков серьезно, но дружелюбно. — Да, здесь все ясно: у вас будет ребенок.
Ну, вот… Дальнейшее, собственно, не так уж интересно. У меня возникла было мысль о самоубийстве, возникла сразу же, но я от нее отказалась и ни с кем пока не говорила о своем состоянии. На следующее утро с помощью подруги-телефонистки на почте заказала телефонный разговор. Я объяснила изумленной девушке, что речь пойдет о важных для нашей семьи делах, что из дому я не звоню потому, что в обычном в то время трехминутном разговоре ничего не могу сказать. Мне требуется по крайней мере час.
Мне повезло. Отозвался чужой мужской голос, а затем я услышала голос Кордеса.
— Ты должен приехать, любимый! — сказала я в шуршащую, щелкающую даль. — У меня… у нас… у меня будет ребенок!
— Нет… Ты уверена? — Пауза. — Ты была у врача?
— Сегодня утром, — кричала я. Я была разочарована, но это было глупо: что он еще мог сказать?
— Я должен уехать в середине декабря, — сказал он.
— А еще я обязана двенадцатого декабря явиться на трудовую повинность — в лагерь.
— Проклятье! — воскликнул он. — Это сумасшествие, Бетинхен! Сообщи о своем положении — и ты сможешь, само собой разумеется, получить отсрочку, а то и вообще не являться… Твой отец уже знает?
— Нет!
— А тетя Юлия?
— Нет! Нет! — закричала я, и внезапные горькие слезы потекли по лицу… — Никто не знает!
Опять небольшая пауза.
— Минуточку! Минуточку, Бетина. Я у аппарата, — ответил Кордес. Он с кем-то говорил. Я ждала.
Чужой женский голос:
— Будете еще говорить?
— Да, — ответили мы одновременно, Кордес и я.
— Я приеду завтра вечером, Бетинхен, — сказал он. — Но в моем распоряжении, к сожалению, всего один день… Мы поговорим с твоим отцом, да? Будь здорова!
* * *Деган незаметно поглядывает на часы. Он целую вечность сидел, не шелохнувшись, и слушал мой рассказ.
— Я сейчас закончу, герр доктор, — говорю я, чувствуя, что отклонилась далеко в сторону от темы нашего разговора. Но что я могу поделать с нахлынувшим на меня потоком воспоминаний?
Так бывает, когда обрывки сегодняшней и вчерашней жизни перемешиваются в сознании с давно пережитым и высвечивают их новым светом. Удивительно, с какою точностью я все восстановила. Странно, но это так: несущественные мелочи, мельчайшие подробности жили во мне все это время, отложившись в кладовых моей памяти.
В продолжение пятнадцати, двадцати лет я ни разу не вспомнила о том разговоре по телефону с Кордесом, и вдруг теперь я воспроизвела этот разговор с удивительной точностью, уверенная, что ничего не пропустила. Даже запах противной телефонной кабины я ощущаю с прежней отчетливостью.
Деган беспомощно поднял руки вверх.
— Извините меня, пожалуйста, — говорит он. — Я смотрю на часы по привычке, не замечая, сколько времени прошло. Наверное, это одна из моих дурных привычек, не более. Не считайте меня нетерпеливым слушателем, продолжайте свой рассказ, говорите, говорите!
Ну, что же. Извинение я приняла. Если бы у меня не отобрали в полиции часы, я тоже, наверное, не удержалась бы и хоть раз взглянула на них…
* * *Кордес прибыл вечером на следующий день. Между ним и моим отцом состоялся разговор, довольно оживленный и не такой страшный, каким я его себе представляла.
Тетя Юлия тоже все узнала и только втихомолку поплакала.
Мы организовали вечером импровизированное обручение, во время которого все ободрились и даже много смеялись.
Я впервые целовала чужого молодого человека «на законных основаниях» и впервые заснула без опасения, что тетя Юлия в неурочное время начнет обход дома.
Не сговариваясь, все решили, что эту ночь мы проведем вдвоем, и нам не следует мешать. Шла война, и старые правила и моральные нормы были отвергнуты.
На следующий день мы втроем — я в моем единственном костюме, отец в черной паре, Кордес с орденской ленточкой в петлице — посетили ратушу и назначили бракосочетание на 14 декабря. Тогда подобные проблемы решались быстро и без всяких затруднений.