Выбрать главу

— Переживательно, — не покривил душой Заборов. — Устают матросы и эта лихоманка их одолевает.

— Понял? — воскликнул Давыдов. — За душу человека поэзия берет, когда в ней есть горькая правда.

— При чем тут эмоции? — не сдавался Токарев. — Руки замерзли, тело дрожит в лихорадке. И это про русского моряка!

— Ну, конечно, — иронически заметил Давыдов, — русские люди железные: они не мерзнут в лютую стужу, их не берет и лихорадка. Читай, стихоплет, дальше.

— Пожалуйста:

Мы любим Россию не чая души. В нее у нас сильная вера. Крепись же, моряк, на судьбу не греши. Минуют нас скорбут, холера.

Гардемарины уставились на «ценителя» поэзии.

— В Россию-матушку мы все верим не чая души, — подумав, высказался Матвей Сидорович. — Роднее и милее отечества ничего быть не может. Ни деды наши, ни прадеды в сражениях разных не посрамили Россию. Коль нам доведется за нее постоять, и мы не пожалеем живота своего. Так уж устроен русский человек. А вот хвори ни

на кого не смотрят: им, что матрос, что господин офицер — один хрен…

— Замечательно, старик! — Давыдов порывисто обнял Заборова. — Эти стихи надо читать так:

Мы любим Россию не чая души. В нее у нас сильная вера. Съедают матросов тифозные вши, Повально их губит холера.

— Как, старик?

Заборов заерзал на месте. Ему показалось, что господа офицеры такие мысли не одобрили бы. Гардемарины же, пригласив старого моряка на келейное обсуждение, ждали его мнения, и он вымученно высказался:

— Оно, конечно, но ведь все-таки…

Токарев расхохотался, а Давыдов насупился.

— Так не пойдет, Матвей Сидорович, — недовольно проговорил Владимир. — Вы уж скажите, какое больше понравилось — первое или второе?

— Робятки! — взмолился Заборов. — Мне пора проверять вахты. О любви к России мне очень дюже ндра-вится. Не обессудьте, я тороплюсь…

А Давыдов, держа его за руку, речитативом декла мировал:

Тут пальмы повсюду, но нет здесь берез. На прелесть чужую взираю. А сам по России тоскую до слез, Печалюсь по отчему краю.

Заборов часто заморгал глазами.

— Перепиши мне их, Володя, — попросил он дрогнувшим голосом. — Я домой письмом перешлю…

— Подождите, Матвей Сидорович, — не пожелал остаться побежденным Токарев. — Вы чувствуете, любите и понимаете лирику. В детстве мне довелось попасть и сильную грозу. То, что увидел и пережил тогда, только па днях вылилось в стихотворение «Березка». Могу про-чссть. Но в нем важно уловить аллегорию…

— Все уловлю о березке. Валяй! — разрешил Заборов.

— Слушайте.

Ветер всю округу. Продувает хлестко. Прикорнула к другу — Тополю Березка. Не страдать невесте От осенней хмури. Им, влюбленным, вместе Не страшны и бури. Шелестя листвою, Что-то шепчут нежно Тополь скрыл собою Стволик белоснежный. Но беда Березку Вмиг осиротила: Ночью Тополь жестко Молния сразила… Льет Березка слезы О сраженном друге. И грозят ей грозы, Ветры бьют упруги.

— Очень переживательно! — оценил Заборов. — Я перепишу, Гаврюша.

— Чего, хворая, не напишешь. — съязвил Давыдов.

Нет, что ни говори, гардемарины народ интересный.

Только надо уметь с ними ладить. Нужно сделать так, чтобы они не молотили при тебе на других языках, не секретничали и не обзывали по-французски унтер-офице-ров и боцманов. Моряки из них выйдут, по мнению Заборова, и неплохие, а вот хозяйственники они никудышные.

Как и предвидел Матвей Сидорович, на скотном рынке гардемарины показали свою дворянскую беспомощность. Они не знали как обращаться с животными, с какой стороны к ним подходить. «Где росли эти барчуки! — мысленно возМущался Заборов. — Телят называют коровьими детьми… Дикари!»

Более или менее освоились молодые «белоручки» тогда, когда матросы, намотав веревки на рога упитанных бычков, повели их к берегу. Гардемарины с хлыстиками шагали сзади. Веселые и остроумные, они всю дорогу шутили.

— Матренин, загляни быку в рот, — с серьезным видом сказал Давыдов матросу.

— Зачем? — не понял тот, но разжал животному челюсти и заглянул внутрь. Тем временем гардемарин поднял быку хвост и спросил:

— Ты меня, Матренин, видишь?

— Нет, — оскалился матрос.

— Я так и думал. У этого быка заворот кишок. Его первым — в котел.

Парии смеялись. Им было весело…

Десять суток экипаж «Авроры» трудился денно и нощно. Люди отрывались от работы только на обед и короткий сон. То, что предстояло им сделать, не будь рядом английской и французской эскадр, за месяц, авроровцы решили завершить за полторы недели.

Группы Максутова и Заборова, доставляя на корабль днем продукты питания, корм для животных, сразу же после раннего ужина ложились спать, чтобы в полночь подняться и до рассвета трудиться на фрегате. Работы хватало всем — плотникам, такелажникам и парусникам. В светлое время на палубах и в трюмах гулкие и методичные удары топоров перемешивались с дробным стуком молотков, визжанием поперечных и продольных пил. Ночами, создавая видимость неторопливости, имитируя отдых всего экипажа, моряки при тусклом свете керосиновых фонарей и ламп чинили в закрытых помещениях паруса, распутывали и ремонтировали такелаж. Днем и ночью работал и сам командир корабля. Раздевшись по пояс, он то молодецки, как заправский плотник, орудовал топором, то, оттеснив уставшего гардемарина, брался за ручку поперечной пилы и не отпускал ее до тех пор, пока напарник не просил пощады. В который раз обойдя верхний и нижний деки и убедившись, что все орудия в полной боевой готовности, капитан-лейтенант шел в крюйт-камеру {Крюйт-камера — корабельный погреб для хранения взрывчатых веществ} и снова проверял, как уложены взрывчатые вещества, насколько удобно брать заряды и подносить их к пушкам, затем направлялся к такелажникам, спускался опять в трюм. Его голос раздавался то на юте, то на носу корабля, то с капитанского мостика. Смотря на неугомонного командира, трудился до изнеможения весь экипаж.

Десятые сутки пребывания в Калао были для авроров-цев особыми. И хотя на фрегате люди еще стучали топорами и молотками, что-то пилили, расправляли такелаж, но это была уже мелкая работа — ее делать и не переделать, — а главный ремонт корабля экипаж закончил.

Изыльметьев с группой офицеров обошел фрегат в последний раз, чтобы убедиться в его полной готовности к выходу в открытый океан. Через сутки, по замыслу командира, «Аврора» под покровом ночи должна незаметно оставить только с виду тихий и мирный перуанский порт. Удовлетворенный быстрым и добротным ремонтом корабля, Изыльметьев остановился около грот-мачты. Посмотрев вверх, он подозвал мичмана Николая Фесуна и что-то тихо сказал ему. К удивлению многих, расторопный и ловкий молодой офицер полез по вантам на верхушку мачты, как это делают марсовые матросы. Молодцевато преодолев пятнадцать саженей, Фесун взобрался на грот-брам-стеньгу под самый клотик, проверил место крепления флага корабля.

Кое-кто на фрегате догадывался, что послал Изыльметьев мичмана наверх не для того, чтобы показать нерастраченную ловкость морского офицера и лихость русского моряка. Тут было нечто другое, более весомое, более важное. Капитан-лейтенант, пожелавший через мичмана убедиться, все ли сделано так, чтобы над фрегатом свободно развевался андреевский флаг, подчеркивал строгую важность и неприкосновенность святыни корабля. Молодой офицер, взобравшись на главную мачту, утверждал волю командира фрегата: триумфальные моменты в жизни военного корабля — поднятие андреевского флага, прерванные на «Авроре» необычными обстоятельствами, непременно будут восстановлены.