— Постарела?
— Чуть ветер окрепнет — завалится.
— Не ест?
— Нет.
— Почему?
— Нечего.
Недобро ухмыльнулся Ференц Колокан, постучал ногой по полу.
— А вы ей торт испеките, есть ведь кому, — сказал он.
Старик заморгал так, как если бы охапку осенних листьев швырнуло ветром в глаза. Но и Колокан тотчас пожалел о сказанном. Не выдержал, нагрубил, хоть это и не в его характере. Все дикарка та виновата: как сверлила его тогда своими глазищами, бездонными, точно горные озера. Год прошел, а лицо до сих пор горит. Ну и что?! Не причина это для мести; смешались, перепутались в ней самолюбие и любовь, вот и весь ее грех.
Он слегка коснулся плеча старика ладонью-лопатой и примирительно произнес:
— Пошутил я, что уж.
— Ей от шуток легче не станет.
— Значит, надо отдать ее.
— Значит, надо. В кооператив.
Колокан согласно кивнул: мол, конечно, куда же еще; но сказал другое:
— Осенью, пожалуй, еще можно было.
— А подыхает она сейчас.
— В том-то и беда.
— Так исхудала, что дверь открывать не надо, в щелку пройдет.
Колокан свернул губы трубочкой, будто колючку во рту держал, головой закачал из стороны в сторону.
— Нет, нету.
— Чего нету?
— Людей нету.
— Тогда я ее забью.
— Нельзя!
— Ну так хоть кормов дайте, за деньги.
— Проще сахару дать.
Не нашел больше слов старый Тимотеус. Он вдруг почувствовал во рту такую горечь, что даже язык прижал к нёбу, чтобы не сплюнуть. Теплый туман медленно разливался в мозгу, застилая глаза. Однако ж на нет и суда нет; он сглотнул и тяжело поднялся. Что говорил на прощанье и пожал или нет Колокану руку, не помнил. Так почти в забытьи и направился к двери, перебирая пальцами правой руки, будто что-то нащупывая. Только мыслям о Чако и о том, что ее ожидает, было место в сознании, горьким мыслям.
В дверях он обернулся.
— Тогда пусть ее волки съедят, — сказал он.
— В хлеву-то?
— Привяжу в лесу к дереву.
— Вас накажут!
— Кто?
Ференц Колокан в ответ лишь пожал плечами. Не знал или не хотел даже думать, кто и в самом деле накажет хозяина, если тот свою собственную корову отведет в лес волкам на съедение. И пока Колокан молчал, старый Тима, нахмурив брови, ответил сам:
— Разве что только бог.
С тем и вышел.
В глубокой задумчивости ковылял он по деревенской улице, а правой рукой все пытался ухватить что-то в воздухе, шарил, нащупывал — и не находил. Так иногда завяжешь на платке узелок, вроде на память, а о чем — поди вспомни; вертишь, теребишь узелок, да все зря, лишь расплывчатое, туманное пятнышко маячит где-то в дальнем уголке памяти. Мерещилось оно и старому Тиме, он даже ощущал его тепло, но, как ни вглядывался, видел только неясные образы, которые извивались, плясали, заманивали. Старик поднял голову и увидел, что стоит перед дверью сапожника.
Он вошел.
— А где же мастерская? — спросил, оглядывая голые стены.
— Была — да сплыла, — ответил сапожник.
— Стало быть, вы теперь вроде как в сказке живете.
— Вроде.
Старый Тима в деревне был редким гостем; хозяин вежливо усадил его, сказал что-то о преимуществах жизни отшельником на лесном хуторе, вольной жизни, которую, ей-же-ей, многие предпочли бы здешней. Поинтересовался, чем мог бы помочь, будь у него и теперь мастерская.
— Каблуки разве стерлись маленько, — сказал старик.
Хозяин тотчас опустился перед ним на колени и, осмотрев подошвы, заключил, что ничуть не бывало, еще несколько лет послужат. Правда, можно подковки набить, крупные — на каблуки, поменьше — на носки, тогда башмакам и вовсе сносу не будет.
— Из дому шел, как раз за этим и собирался зайти, — сказал старик. — Сейчас вот домой возвращаюсь, а забыл. Хорошо, вы напомнили.
— Потому что и память того, стирается, — заметил сапожник.
Обидно стало Тимотеусу, что старостью объясняют его забывчивость; не в возрасте дело, ведь и в деревне, и в округе всей стар и млад знают, что он вполне еще в здравом уме и ясной памяти; это и Тези подтвердить может. Фирко и волки, скалящие на корову клыки, — вот кто стоит перед глазами, путает мысли.
Задумавшись, он сидел и согласно кивал, не видя и не слыша, как сапожник набивает на башмаки подковки: округлые, в форме месяца, — на каблук, горбатые, не больше бобового зернышка, — на носок.
— На льду-то теперь осторожнее! — предупредил сапожник.
Услышал ли старик, нет ли — во всяком случае, ничего не ответил. Но едва ли слова сапожника отозвались в нем громче, чем в стволе дерева шелест крыльев пролетающей мимо птицы. Оно и неудивительно, если в это время одной из ветвей, то бишь правой рукой, старик снова пытался поймать что-то в воздухе.
Он озабоченно вертел головой, осматривая пространство вокруг стула, на котором сидел.
— Что-нибудь потеряли? — спросил сапожник.
— Палку.
— Какую палку?
— Из дикой вишни.
— Сюда вы без палки пришли.
— Без палки?!
— Без.
Старый Тима поднялся и, наморщив лоб, стал прикидывать, как такое могло случиться. Из дому он вышел с палкой, это точно. Потом зашел к Колокану и, когда Фирко предложил ему сесть, вроде прислонил палку к краю стола. Да, похоже, что там и оставил, потому что на улице, когда вышел из сельсовета, ощущал в правой руке какую-то непривычную пустоту. Потому и пальцами шевелил! Не о подковках на каблуки, а о палке забыл и никак не мог вспомнить. Но все-таки хорошо, что зашел к сапожнику, подковки-то давно набить собирался; и вот, выходит, не забудь он палку у Колокана, глядишь, не всплыло бы и это в памяти.
Морщины на лбу разгладились, взгляд прояснился.
— Там и забыл.
— Где?
— У Колокана в конторе.
— Так вернитесь и заберите.
Как горячие угли на ветру, вспыхнули глаза старика, отчаянное упрямство и страх отразились в них.
— Ноги моей больше там не будет! — произнес он.
С тем и отправился домой.
Ветер дул прямо в лицо, обжигая щеки; тут и там небо заволокли облака, неспешно кочевавшие с востока на запад. Местами, где в полдень особенно припекало солнце, и теперь еще чуть слышно всхлипывали быстрые ручейки, но стоячую воду лужиц уже обрамляли тонкие кружева льда. Тихо было вокруг; звери и птицы спешили домой, спешил куда-то и ветер, он все крепчал, а вместе с ним крепчал и мороз.
Когда старик добрался до дому, уже смеркалось.
— Плохие новости, деда? — спросила Тези.
— Хорошего мало, — вздохнул старик.
— И ветер что-то разгулялся.
— Да, задувает со всех сторон.
Таким мрачным он еще не бывал, отметила про себя Тези. Это не обычная осенняя грусть, когда от плохой погоды и у старика портилось настроение. Видно, дела совсем плохи. Что-то неумолимое, страшное поразило не листву и не ветви, а самые корни. Кабы не так, то хоть изредка прояснялся бы взгляд, отступала тоска. Прежде, когда, бывало, находила на него грусть или был он чем-нибудь раздосадован, девушка пыталась развеселить его тем, что сама начинала смеяться. Вот и теперь она засмеялась — весело, звонко, — но старик даже не улыбнулся.
— А у меня ужин готов, — помолчав, сказала она.
— Спасибо.
— Снимайте-ка стеганку, давайте я помогу.
— Не надо.
— Вам холодно?
— В хлев пойду загляну.
Как странно: только вошел — и сейчас же в хлев. Будто овцы с коровой там ждут не дождутся.
— Я их покормила, — сказала Тези.
— Я не за этим.
— За чем же?
— Другое есть дело.
Он что-то скрывает, что-то серьезное, подумала девушка. Но что же это за тайна такая? Отдал, как и собирался, Чако в кооператив? Если так, то понятно — как не горевать. Но ведь ей же там лучше будет, в хлеву-то не сегодня завтра с голоду околеет.
— Даже чаю не выпьете?
— Ну разве что чаю.
Старик прошел к столу, сел и, сняв шапку, положил на колени.
— Как у вас башмаки цокают! — удивилась Тези.
— Подковки набил, — ответил старик.
Девушка удивилась еще больше: что это вдруг нашло на дедушку? Прежде локоть на стеганке продерет и неделями ходит, не замечает. А тут ни с того ни с сего подковки набил! И не весной, не летом — среди зимы, когда кругом скользко, когда под застрехой сплошь наледи от капели!