Выбрать главу

Русоволосые — в мать, и широкоскулые — в отца, сыновья почему-то запомнились босыми, в полосатых рубашках, сидящими на печи, как в тот день, когда Федор сам не свой пришел с Терменьги. А ведь раньше они всегда встречали его на пороге.

— Кого принес, покажи! — и висли на усталых отцовских руках. Тогда они были еще дошколятами…

И сколько раз Федор, тратя последние силы, выбирался из тайги и спешил домой, лишь бы не обмануть долгое ожидание сыновей!

Трудно поверить, что все это было. Еще труднее поверить, что этого нет и никогда не будет: встреча на Терменьге как топором обрубила эту жизнь.

Второй месяц скитается Федор в погоне за лосями, питаясь одним черным хлебом да чаем. У него договор на шесть лосей. Уже взято четыре зверя. Есть деньги. Можно бы купить хорошие подарки. Но кому?…

Нет, жену он не винит. Несладкая жизнь выпала на ее долю. И если б она смогла прожить, пробиться эти восемь лет, она бы дождалась. Значит, не смогла…

Плывет под низким потолком табачный дым. Пылают березовые дрова. В избушке светло. На закопченных стенах — красные отблески. Федор чувствует, как в груди закипает что-то тяжелое, мрачное. Он смотрит на Соловьева, и ему кажется, что это лицо, самоуверенное даже во сне, ничуть не изменили прошедшие годы. По-прежнему румянец во всю щеку, по-прежнему ни морщинки, и только подбородок стал чуть острее.

— Вставай! — громко сказал Федор. Голос его прозвучал густо и сильно.

Соловьев вздрогнул, открыл глаза, порывисто сел.

— Что? Кто тут?.. — Ты?! — и сделал движение рукой к стене, где было оставлено ружье.

— А ты не забыл старые замашки… Вот твое ружье! — и взял с коленей двустволку егеря в руки.

Соловьев непонимающе смотрел на давно не бритое лицо Федора, видел глубокие складки над густыми бровями, седину, поблескивающую на щеках и широких скулах, и медленно втягивал голову в плечи под тяжелым взглядом охотника.

— Если ты меня… убьешь, тебя… расстреляют! — пролепетал он.

— Сто вторая тут не подойдет, — сдержанно сказал Федор. — А по сто третьей больше десятки не дадут… Только за твою подлую шкуру и месяца принудработ лишку!..

Соловьев подтянул колени к подбородку, зажал руками голову и заплакал.

Федор медлил. Он никогда не взращивал в своем сердце чувство мести, не давал клятвы отомстить за надломленную жизнь. Но восемь лет заключения выдубили душу, вытравили из нее жалость к человеческой слабости.

— Прости меня!.. — взмолился Соловьев. — Я расскажу прокурору все… Пусть меня судят за обман… Только не губи! У меня дочка…

— Заткнись, иуда! — взорвался Федор и медленно поднял ружье.

Соловьев, будто жизнь уже покидала его, пятясь, полз в угол. Он с ужасом смотрел на Федора и бессвязно, как в бреду, бормотал:

— Погоди, не стреляй!.. Погоди маленько!.. Я хочу сказать. Я прошу!.. Прости… ради дочки! Она маленькая… Лучше избей! Слышишь? — он пал ничком. — Бей! Чем хочешь, сколько хочешь!.. Ну? Топчи!.. Слова не скажу… Только оставь жить!..

Федор оставался глух к этим мольбам. Но вид валявшегося на нарах Соловьева вызвал в нем такое чувство брезгливости и отвращения, что даже ощущать приклад егерского ружья стало противно. Замарать руки о такого человека, руки, которые еще никогда и ничем не были запятнаны? Нет!..

Федор прислонил ружье егеря к стенке, вытер ладони о штаны, взял свою одностволку и вышел вон. Нет, он не отказался от мести. Его месть — вечное презрение и сохраненная в чистоте собственная совесть.

Морозный воздух леденящей свежестью обдал его разгоряченное лицо. Не застегивая фуфайку, охотник встал на лыжи и направился туда, где свернул на запад спугнутый запахом дыма раненый лось. Большой и грузный, он шел, пошатываясь, будто захмелевший, а вслед ему из-за стволов сосен светил розоватый глаз лесной избушки…

Медвежья Лядина

1

МОЛОКОВОЗ Миша-Маша, желтолицый и безбородый, неопределенного возраста, протопал грязными сапожищами к двери в кабинет председателя колхоза.

— Там совещание! — предупредил счетовод, исподлобья поверх очков взглянув на молоковоза.

— Гы… — осклабился Миша-Маша и высоким бабьим голосом сказал: — Раз иду, значит, спешно надоть!..

Он вошел в кабинет, снял замызганную кепчонку, молча поклонился, потом долго шарил в карманах заляпанных грязью брезентовых штанов.