— Когда мы спустились по Топографу к Большому, наткнулись на остатки убитого лося. С вертолета все сотворили, тут же сели, освежевали, забрали мясо и преспокойно улетели. Шкура да требуха остались, да еще копыта. Орудовали, судя по всему, с Ми-4, а приземлиться там было в десять раз сложнее, чем на каранакских площадках. Вот сволочи!
Но вспомнив главное, он вытащил из Володиного рюкзака надежно укутанную кинокамеру, развернул ее, любовно протер и доложил:
— С перевала метров пятьдесят накрутил. Панорама — чудо. Володю в роли охотника на своей тропе заснял. Белку на кедре два раза… Торопил все меня, каналья… Завтра побегу на свои точки. Сценарий этак минут на десяток проработал.
И он действительно носился с кинокамерой, часто прицеливался ею, задумывался, стрекотал. Наблюдая, я проникся к нему еще большим уважением: работу свою он не только знал, но и любил.
Однажды Володя, впуская в избу белые клубы утреннего мороза, сказал:
— Ночью соболь подходил к нам.
— Как — к нам? Где, когда? — зашумел Николай.
— А вот за тем углом, — ответил Володя и невозмутимо пошел к проруби за водою.
Николай набросил на себя куртку и выбежал вслед. Вернулся минут через пять:
— Пойдем по следам соболя, а? Потропим его и узнаем, как он прожил ночь, которую мы проспали…
И мы пошли.
Это оказался крупный самец. Видно, изба ему была известна давно, потому что, спускаясь с сопки, он ровными спокойными прыжками пробежал мимо нее почти рядом и совсем недалеко стал охотиться на пищух в камнях, где недавно Николай познавал таинства их жизни.
Мелкими шажками, замирая, соболь бродил от норы к норе, по тропкам, залезал на камни и лежал там, выжидая мгновения удачи, но пищухи вовремя обнаруживали своего заклятого врага и затаивались в подземельях. Поняв, что удачи здесь не дождаться, соболь попрыгал на север. Мы шли по следам красивого маленького таежного принца, легко и изящно бежавшего, и пытались разобраться, куда и зачем он направился. Вмятины на снегу были не глубже трех сантиметров, а мы проваливались до самой земли. Он бежал то по густому кустарнику, то по полуповаленному дереву, то в багульнике или по кочкам, ему все это было нипочем, а нам каждый шаг стоил усилий. До голубичника он прыгал не более десяти минут, мы же шли целый час.
На ягоднике была большая поваленная лесина, черноту ее выворотня соболь обследовал тщательно, а поймал лишь землеройку. Эта крошечная зверюшка с рубиновой каплей крови на бархатистой шкурке лежала тут же: он не стал есть ее, видно, из-за неприятного мускусного запаха добычи. Я пояснил это Николаю, и он очень верно заключил: «Был бы голоден, съел бы».
Вроде бы странно: хищник, землеройку есть не стал, а в поисках иссохших и промерзших ягод голубики изрыл так много снега. Закусив ягодами, соболь повел нас в кедровник на крутом склоне сопки. Искал там что-то долго и тщательно и нашел-таки свое — когда-то припрятанную кедровую шишку. Он шелушил ее, судя по всему, долго, орехи грыз с наслаждением. Можно было предполагать, что теперь ему, сытому, одна забота: быстрее до гнезда — и поспать. Ровный след вдоль косогора говорил об этом же, и мы решили попытать счастье…
Обернулось все мучением. Следы соболя завели нас в такие буреломные кручи, что мы, чертыхаясь, с боем брали каждую ее пядь. К тому же внезапно обрывающиеся следы приходилось подолгу разыскивать, а в истоптанных замысловатыми петлями набродах разбираться. Нашли задавленную и спрятанную в дупло — про запас! — кедровку, остатки пойманной и съеденной полевки, следы неудачной охоты на белку, кормившуюся на снегу. Соболь долго топтался на лежке спугнутой им кабарги, хорошо понимая, что не догонит ее по неглубокому снегу. Лазал на кедры, исчезал в каменистых россыпях. Его любопытству и энергии не было конца. И это при полном желудке, на морозе! Да к тому же еще в темную ночь!
В три часа дня Николай забастовал, и я не смог его уговорить добраться до собольего гнезда. И хорошо, что не смог: в избу мы вернулись в темноте голодные и донельзя усталые, потом мне всю ночь мерещилось виденное, а Николай что-то бормотал во сне и вскрикивал.
В одно из последних хождений по Каранаку, распутывая свежие кабарожьи следы, я при вечерней заре вылез на макушку сопки и присел на камень в тени древней ели. С высоты открывалась столь великолепная просторная таежная панорама, что забылись следы, забылась усталость и позднее время забылось, а повторялись раз за разом в памяти слова песни: «Как прекрасен этот мир…»
По ту сторону Каранака — напротив зимовья — распадок ключа, названного нами Супротивным, был так густо покрыт богатырским кедром, что приходилось удивляться: как мы ухитрялись ходить под его столь слитным пологом. В широких разливах хвойной зелени куполами выделялись великаны-кедры, местами их пробивали темные островерхие, как татарские мечети, вершины громадных елей, коричневые веточные веера лиственниц и каменных берез… А туда — вверх по Каранаку — тянулись густо-зеленые долинные ельники, кое-где прочерченные извилистыми снежными полосами речного русла, левее их темнели сгрудившиеся еловые горы, правее — лиственничные. И чем дальше, тем светлее становилась тайга, ее зелень постепенно перецветала в голубизну, которая далеко-далеко на севере белесо растворялась в стылом зимнем небе.