Было к вечеру, мы посидели, покурили да и порешили заночевать вместе. Смастерили и зажгли нодью[1] с толстого сухого кедра, устроили постель из хвойных веток, натянули тент. Поужинали, потом почаевали.
В тайге к незнакомому человеку я всегда внимательно приглядываюсь, пытаюсь разгадать его: всякий ведь люд бродит. Но этот гольд сразу же вызвал душевное расположение. Простой такой оказался, доверчивый. Разговаривать был он не охоч, а на вопросы отвечал коротко и ясно. Сидит, бывало, не отводя взгляда от костра, потягивает трубку и молчит.
Заметил я, что глаза у него были не карие или черные — как у гольда, а темно-серые, а волосы русые с сединой.
Спросил, отчего так. Он долго молчал, а ответил коротко: «Совсем давно такой гольда было много». Поинтересовался я, где его стойбище, и опять он молвил не сразу: «Моя стойбище сопка, дом нету. Туда-сюда ходи, живи тайга». Помолчал еще, улыбнулся, похлопал по котомке и сказал: «Моя дом здеся». И опять задумался, посасывая потухшую трубку. Поправил бревна и огонь в нодье, пододвинул к жару котелок и добавил: «Дядька Анучина живи, брат Степан — Тадуши»…
Я стараюсь распознать незнакомого человека по глазам, губам и улыбке. Что глаза — зеркало души, говорят правильно, но губы, и особенно улыбка, раскрывают мне больше. Улыбка бывает ясная и какая-то затаенная, хитрая и откровенная, душевная и казенная. Случается, губы растянет человек — в радости будто, а глаза не смеются: остаются холодными, как у змеи. У Дерсу, как я потом убедился, глаза были умные и добрые, а взгляд — открытый, бесхитростный. От собеседника он его не отводил, смотрел в самые что ни на есть зрачки, смотрел ласково, внимательно. Спокойно так и приветливо. Как брат. Или отец на сына. А тогда я в сыновья ему годился.
Смеялся он, что дите, хотя попусту даже не улыбался. Смеялся всем лицом: глаза сузятся в щелочки, от них морщины по щекам разбегутся. Только вот негромко, потому как за долгие годы, проведенные в тайге, привык жить во всем тихо, оберегая себя от чужого уха. В тайге слух поважнее глаза.
Этот гольд был словно камешек на ладони, в нем совсем не было утайки. Спросил его, как он поохотился. Большинство отвечает на такой вопрос, особенно случайно встреченному в тайге, уклончиво, с хитрецой: да так, мол, себе. А Дерсу тут же раскрылся: «Соболь речка Нота хорошо лови, восемь есть. Чушка там стреляй пять штука, конь вези проси. Продавай кому-кому надо».
У него действительно в котомке была и хата, и имущество. Все нужное, и ничего лишнего. Из харчей — жестяная коробочка соли, которую использовал совсем помаленьку, парусиновый кулек сахара, сумка сухарей, фляжка постного масла, мешочек с перетертым сухим мясом, перемешанным с крупой. Была еще банка с зеленой, очень пахучей приправой — засушенные лесные травы. И весь этот продукт весил всего-то ничего, а был Дерсу крепок и справен, хотя без жиринки.
Говорит мне: «Моя ружье кормит. Зверь убивай, мягкий мясо суши, другое все ешь, сила копи. Потом ходи… Как амба!» И вещей не так много: старенький тент из плотной материи, запасные олочи из изюбриной замши, штаны из нее же, козья шкура. Переобувался он, а я разглядел: вместо чулок и портянок — длинная мягкая трава, которой ноги укутывались тепло и надежно. Удивился я, а он и говорит: «Трава нахта портянка сапсем карашо» Кончался табак — набивал свою дочерна прокуренную трубку какой-то душистой зеленой травкой.
Была у него старенькая берданка. Когда-то на ее темном прикладе откололся снизу угол, вместо него теперь светилась хорошо подогнанная, приклеенная березовая планка, прихваченная деревянными гвоздями. На ложе чернели странные зарубки. Унылым мне показалось это ружье. Зато нож был добрый. В меру большой, стали крепкой. На ножнах — чеканка. Дерсу заметил мой интерес, расстегнул ремень, снял нож и подал его мне: «Посмотри. Капитана дари насовсем. Моя проводник работай у Арсенева, из Владивостока. Тайга Сихотэ-Алинь ходи вместе».
Ночью я почти не вставал. Стоило мне подумать, что пора поправить огонь, как Дерсу поднимался и начинал возиться с бревнами, где сбивал лишнее пламя, а где прибавлял его.
Как только занялось утро, он набил снегу в чайник и подвесил над жаром, нарубил в котелок мяса и пристроил его рядом. В движениях был нетороплив и точен. И тих — тогда я думал, что не хотел мешать мне, беспокоить, а после узнал, что он все время слушает тайгу и сопки, небо и речку, деревья и траву. Такая привычка у него появилась от одинокой жизни.
За завтраком он поинтересовался, где я живу, спросил, можно ли зайти ко мне, если придется проходить Степановку. Поев, плотно упаковал свою котомку, ловко набросил ее лямки, взял длинную ореховую палку, махнул рукой на запад: «Моя туда. Потом ходи Нота. Мала-мала соболь лови. Весна дядька Анучина шагай». Хорошо улыбнулся, крепко пожал мне руку, хлопнул по плечу и легким шагом двинулся по тропе. Я смотрел ему вслед, пока он виделся за деревьями. И подумал тогда: «Хороший гольд, интересный. Терпеливый. Трудяга».