Небо знал старик, северную звезду показывал, Сахалин-остров на песке рисовал в подробностях, и Амур тоже. Когда, где, какая ягода поспевает, рыбу как изловить, зверя петлей добыть, от погони, доноса или караула уберечься. «Перво дело, — говорил он, — надо денег накопить. Будут оне — будет и продукт, и одежда, токо бы до Амура добраться».
И стали мы их копить, деньги-то. По пятнадцать копеек в день нам за работу выдавали, приноровился я лапти плести да продавать их по гривеннику за пару. Дед ухитрился украсть у майданщика поболее двух сотен рубликов… Такой ханыга был тот майданщик, истинно грабитель каторжников, его не только обворовать, но и убить надо было…
Тут японская война началась, все на Сахалине заволновались, стали поговаривать, что каторгу не то переведут на материк, не то совсем ликвидируют. Потолковали мы со стариком да и решили: все равно побежим. Может, о каторге одни разговоры. Да и куда ее переводить, на Камчатку, что ли? Еще дальше?
Все вроде хорошо шло. Готовили мы лес для тюремного хозяйства — в восьми километрах от Дуя валили бревна и волокли их на веревках. На двадцать каторжников один-два охранника. Убечь в горы было легко, и с топорами убечь, а загодя на деляне накопить продуктов с каким другим нужным имуществом.
Назначили побег на начало весны, чтобы по теплу до Хабаровска допереть. Да закавыка вышла: ударил я сгоряча собаку-надзирателя, и заковали меня в наручные кандалы. В феврале заковали.
Погоревали мы с дедом, погоревали, а делать нечего — придется побег отложить. Оглядел он наручники и мои руки — а они для моего роста небольшие были, — и говорит: «Ежели долго и густо смазывать их мылом, они меньшают, сохнут вроде, потому как мыло вытягивает из них соки. Высохнут — их можно и ослобонить. Да ежели ишо похудать при ентом».
Сушить стал с марта, когда уже теплеть стало и ручей потек, но еще можно было в рукавицах ходить без подозрений. Отойду к ручью и начинаю руки намыливать да еще намазывать слоями размоченного мыла. Густо так. Потом обмотаю их тряпкой — и в рукавицы. Когда мыло подсыхало, больно было, вроде огнем горели руки-то, чуял, будто обручами стягивало. Перед едой облуплю их, оботру, пожру быстрей и немного и снова за мыло, снова в рукавицы. Даже спал в них… Правда, не спал, а маялся… А тем временем с дедом мы припрятывали недоеденные куски хлеба.
От болей, беспокойства и недоедания худеть стал. Уже через недельку-то вижу — окостлявились руки, подаваться стали, но еще не пролезали в окову. «Ишо недельку», — рассудил дед. И стали мы окончательно готовить свой час побега. Напрятали за деляной одежонки, сухарей. Муки, сахару, чаю подкупили. Соли. Посуды. Договорились так: после обеда дед будет отвлекать охранника всякими побасенками да особливым поведением, а я стану снимать наручники. Заключил он, что теперь пролезут. И уговорились быть возле наших тайников, как только солнце коснется сопки.
Убег это я к ручью и начал. Оголил руки, обтер, попробовал — не пролазят. Намылил их да железо — и стал продирать силой. Ногами упрусь в цепь и тяну. Глаза на лоб вылазили от боли, чую — косточки хрумкают. Левую-то протащил кой-как, а вот с правой еще час возился. Когда освободился, руки ничего не чуяли, в крови, огнем горели, потом стали пухнуть, багроветь. Однако я потихоньку побег.
Сошлись, упаковались и — деру. Дули по тропке часа два, пока не стемнело. Привел дед в какую-то нору, переночевали мы в ней, а чуть свет — снова в побег. Руки ломит, жжет по-страшному, в другое бы время волком завыл, а тогда вроде не до них было, будто бы чужая боль была…»
Каторжник задумался, опустил голову на грудь, потом плеснул в свою кружку спирту и воды, выпил, утер рукавом рот. Молчал странно и страшно, словно припоминал что: лицо было каменное, а по нему текли тяжелые мутные слезы. В душе моей страх перед этим человеком совсем сменился жалостью, мне хотелось узнать его историю до конца, но я не смел просить об этом, потому что видел его, почитай, мертвецом. Только побаивался: а не буен ли он во хмелю? Не набросится ли на меня? Успеет ли досказать о себе? Слежу за ним, жду. И дождался. Он снова заговорил:
«Была середина апреля, днем тепло, ночью мороз, но нас выручали суконные куртки и полушубки, хоть и драные были. Снег под солнцем таял, шагалось трудно, старались идти ночью по насту. Сахалинская тайга — это страх: бурелом, багульник, курумник, крутяки… Только на четвертую ночь вышли к речке Тыми. Обрадовались: вдоль нее и прямо на север оказалась хорошо натоптанная оленями тропа. По ней пошли быстро. Да встретили еще охотника-инородца в юрте, отдохнули у него, отремонтировались. Он, конечно, сразу догадался, кто мы такие. А мы и не скрывали. Сунули ему хорошие деньги, он дал нам нож, копье, мяса, юколы, легкую обувку из кожи, обсказал, как бежать дальше, где еще юрты есть.