— Да! Родители мои расстроили их теплое гнездо… Мужа разлучили с женою, детей осиротили! Грех великий! И не на мне ли Господь отплатит им! О, горе, горе мне, бедной!..
И Бог представал Ксении во всем грозном величии силы и могущества, не Всеблагим и Всепрощающим, а карающим, мстительным, наказующим «в роды род…» Она молилась, но малодушный и маловерный страх не покидал ее, и тревожил мрачными образами грядущих бедствий, и проливал уныние ей в душу, отнимая надежду на неисчерпаемое милосердие Божие…
Ксения слышала, как к ней в моленную два или три раза стучались, окликали ее по имени и снова отходили от дверей, не получив ответа. Она очнулась от тяжких дум когда уж наступили сумерки… Поднявшись с колен, она хотела выйти в комнату, как вдруг раздался на соборной колокольне удар колокола.
— Что это за звон? — тревожно встрепенулась Ксения.
Новый удар колокола прогудел над Кремлем, печальный, унылый, протяжный… Ксения не вытерпела и бросилась к себе в комнату.
— Что это за звон?! Зачем звонят? — спросила она, быстро подступая к боярыне-маме, которая стояла в углу у печи и о чем-то перешептывалась с боярыней-казначеей и боярыней-кравчей.
Мама ничего не отвечала и только беспомощно переглянулась со своими товарками.
— Зачем звонят? — крикнула Ксения, порывисто хватая маму за рукав. — Или ты оглохла? Бегите все, узнайте!
Но в это время дверь из сеней отворилась, и на пороге показался царь Борис в смирном платье. Позади него в сенях виднелись в полумраке фигуры бояр из годуновской родни и царевич Федор.
Ксения взглянула в лицо отцу, взглянула на его смирное платье и отшатнулась от Бориса, который торжественно и медленно вступил в ее покой, опираясь на черный посох.
— Аксиньюшка! — произнес он тихо и печально. — Лишились мы с тобою радости… Погибла сердечная моя утеха! Королевич, жених твой, приказал долго жить…
— Суд Божий, праведный суд Божий! — воскликнула Ксения и без чувств упала на руки своих боярынь.
Х
Недобрые вести
Неожиданная кончина королевича Ягана, разбившая мечты Ксении о замужестве, была жестоким ударом для чадолюбивого Бориса. Придворные давно уже не видели его таким унылым, печальным и мрачным, как в тот день, когда он ездил «воздать последнее целование» бренным останкам несчастного юноши, которому судьба сулила в Москве такую завидную долю и присудила могилу. Всем показалось, что Борис постарел и похудел за последние дни, когда он, возвратясь с подворья королевича, поднимался по дворцовому крыльцу, поддерживаемый под руки боярами. Придя на свою половину, Борис скинул выходное платье, ушел в свою опочивальню и заперся там на ключ. Никто не смел его тревожить… Весь дворец затих и словно замер…
Под вечер того же дня приехали в Москву два гонца с двух противоположных концов Руси, один приехал с Дона, другой — из-под Смоленска. Приехали они, должно быть, с вестями важными, потому что дьяк Посольского приказа чуть только заглянул в те грамоты, что привезли гонцы, тотчас же бросился к Семену Годунову, а тот пошел к царю. Всех выслав из комнаты смежной с опочивальней, Семен стал потихоньку стучаться в дверь.
— Кто там? — окликнул царь.
— Я, государь! Гонцы к тебе с вестями тайными приехали…
— С тайными? Входи сюда!
Ключ звякнул в замке, дверь отворилась, и Семен Годунов вошел в опочивальню.
— Великий государь! — сказал он вполголоса. — Грамоты присланы из-под Смоленска и с Дона с вестями недобрыми.
— Ну уж вестимо, когда же беда одна приходит! Пришла, так отворяй ворота пошире! — с горькой усмешкой сказал Борис. — Какие же вести?
— Пишут из Смоленска, что появился в Польше вор, который величает себя князем Дмитрием Угличским…
— Ну, дальше что? — нетерпеливо крикнул Борис, видя, что Семен Годунов запинается.
— И пишет тот вор в Смоленск прелестные письма, и объявилось их многое число, и он в тех письмах просит смолян, чтобы они готовы были, и хвалится, что: «Я-де буду к Москве, как станет лист на дереве разметываться…»
— Что же воевода? Переловил ли тех людей, что с письмами из-за рубежа приходят? Пытал ли их?
— Пытал и письма отобрал и все сюда прислал с гонцом. Один только там дьякон остался не пытан, затем что с него некому было скуфью снять… Да пишет еще воевода, что чает шатость великую во всех смолянах и стережется прихода и разорения от литовских людей…
— Вот все-то они, изменники, таковы! — гневно заговорил Борис, сжимая кулаки. — За рубежом явился вор, заведомый обманщик… А воевода уж и перетрудил, уж видит шатость во всех кругом себя! Уж побоялся и скуфью содрать с дьякона!.. В самом-то шатость — в воеводе!.. А с Дона какие вести?
— Казаки на Дону бунтуют. Твой государский караван ограбили, стрельцов побрали в плен, а потом, как отпустили их, хвалились: «Скажите, мол, на Москве, что мы, казаки, скоро туда придем с законным царем Дмитрием Ивановичем…»
— С законным! — вскричал Борис, вскакивая со своего места. — Так, значит, и туда прошла из Польши весть о воре… Значит, и на Дону измена! Да нет! Меня пустым мечтаньем не испугают! Я — избранный государь и царь Московский, а Дмитрий Угличский в сырой земле зарыт… Пусть идут к Москве, я приготовлю встречу и казакам, и литовским воровским людям. Лист не успеет развернуться на деревьях, как я вместо листов обвешаю эти деревья по всем дорогам к Москве телами воров и изменников… Я им напомню царя Ивана Грозного, блаженной памяти! Завтра чем свет зови ко мне сюда князя Василия Шуйского, он должен знать, кого похоронил он на Угличе! Я его заставлю на площади, да всенародно, во всеуслышанье всем рассказать, что сталось с князем Дмитрием Угличским!
Два-три дня спустя на площади около Лобного места стояли большие толпы народа. Вся площадь сплошь была ими занята, так что яблоку негде было упасть. На Лобном месте стояли духовенство и стольники царские, а стрельцы, поставленные в два ряда от Лобного места к Фроловским воротам, охраняли путь, по которому должны были следовать из Кремля бояре и сам патриарх Иов. Густая толпа народа стояла молча в ожидании того, что скажут бояре и патриарх, но подальше в народе шли оживленные толки и споры.
— Что они говорить-то станут? — спрашивал один посадский у другого.
— Да что? Войну с Литвой затевают, что ли?..
— Давно не воевали!.. Али кони у них на конюшне застоялись?
— Какая там война! Не о войне говорить будут, а о новом уложенье. По крестьянству, бают, тяготы большие…
— Все врут, что ни бают! Объявлять будут о воре, что в Польше появился…
— Что ж это за вор такой? Из каких же он будет?
— А такой-то вор, что величается Дмитрием — царевичем.
— Ах он злодей! Да как же он смеет?
— Чего смеет!.. А ты почем знаешь, что он злодей?
— Как же не злодей!.. Потому обманщик!
— А тебе это кто сказал?.. Может, он точно царевич!
— Эк, вывез! Чай, люди добрые видели, как царевича на Угличе убили и в гроб положили!..
— То-то в гроб! У нас на селе боярин с большого ума чучелу с огорода в гробу хоронил.
— Тс-с… Тише вы там!.. Идут, идут!
Вся масса народа смолкла и заколыхалась, сближаясь к Лобному месту, на которое всходили бояре, а за ними и сам патриарх со своим причтом.
Все разом сняли шапки.
— Слушайте, слушайте! — пронеслось в передних рядах толпы.
— Православные! — так начал патриарх. — Вам и всему миру христианскому ведомо, что князя Дмитрия Ивановича не стало тому теперь четырнадцать лет, и что лежит он на Угличе в соборной церкви, и отпевал его Геласий-митрополит со всем собором. На погребении его была и мать царевича, и дяди, и князь Василий Иванович Шуйский со товарищи, от великого государя в Углич посланные… И вот теперь слышим, что страдник и вор, беглый чернец Гришка Отрепьев в Польше появился и называется там князем Дмитрием Угличским. Был тот Гришка в чернецах в Чудовом монастыре да и у меня, Иова-патриарха, во дворе для книжного письма был взят, а после того сбежал в Литву, отвергся христианской веры, иноческий образ попрал, чернецкое платье отринул, уклонился в латинскую ересь, впал в чернокнижие и волшебство и по призыванию бесовскому, и по вероломству короля Жигимонта и литовских людей стал Дмитрием-царевичем ложно называться. И то не явное ли воровство и бесовские мечты? Статочное ли дело, чтобы князю Дмитрию воскреснут из мертвых прежде общего воскресения? И вот все сие уразумев, мы того расстригу Гришку и всех, кто станет на него прельщаться и ему верить, ныне здесь, в царствующем граде Москве, соборно и всенародно прокляли и вперед проклинать велели. Да будут они все прокляты в сем веке и в будущем!