Федор Калашник, пораженный красотой царевны, взглядывал то на нее, то на окружающих. Особенное внимание Федора привлек тот инок Григорий, которого еще на паперти товарищи дразнили чрезмерным интересом к царевне Ксении. Из темного угла, в котором Григорий стоял на клиросе, невидимый царевне, но видимый Федору, он ни на минуту не спускал с нее своих больших темных глаз, горевших ярким пламенем, а когда ему пришлось выйти на середину храма для чтения Апостола, он вышел с таким смущением, начал чтение так трепетно, так робко и невнятно, что Федору невольно пришли на память насмешки румяного монашка…
Переводя по временам взоры на своего друга, Тургенева, Федор видел в нем живую противоположность иноку Григорию. Петр Михайлович как опустился на одно колено за столбом, как оперся на другое колено рукой, так и замер в этой молитвенной позе, замер немой и неподвижный. Глаза его пристально смотрели в ту сторону, где, облитая бледным светом лучей зимнего солнца, молилась царевна Ксения… Он молился, и молитва его была чиста. Он вкладывал в молитву всю свою душу…
Чем была проникнута, чем светилась молитва Петра Михайловича?..
«Умрет, умрет за нее, за ее радость и счастье!» — вот что понял Федор, вот что прочел он в глазах друга, когда богослужение закончилось и царевна со своей свитой удалилась из храма.
Федор не заговорил с Тургеневым, пока тот не обратился к нему со словами:
— Ах, Федя! Как сладко было, как светло на душе! А теперь какой сумрак, какая тоска во мне!.. Словно мне и солнце не светит.
— Полно, Петр Михайлович! Неладное это ты на себя напускаешь… Высоко до солнца этого, где же от него света ждать?!
— Знаю, знаю все, что ты мне скажешь! — отвечая ему с досадой Тургенев. — Да что проку! Околдован я, что ли, и сам не знаю… Только вот видишь ли, как увидал, так и пришла моя погибель! Пятый месяц на Москве живу, и с места нет сил сорваться!.. А как бы мне хотелось уехать, уехать вдаль, в степи неоглядные Сибирские, в сторожи татарские, в станицы Терские, там бы сложить голову!
— Полно, Петр Михайлович, не в мои и не в твои годы о смерти думать! Каждый себе по силам подвиг найдет… Да и что же ты? Звал меня к себе в гости, я так и дяде сказал, что после обедни к тебе пойду на Романов двор… А ты тут жалобные песни заводишь!
— Прости, дружище, не прогневайся! Больше об этом и поминать не буду… Пойдем на Романов двор, побеседуем, нам есть о чем с тобой поговорить, столько лет не видавшись!..
И друзья, выйдя из Кремля Фроловскими воротами, направились мимо Василия Блаженного на Варварку, где стоял уже известный нам двор бояр Романовых.
IV
В гостях у Федора Никитича
Когда Тургенев с Калашником подошли к воротам романовского подворья, перед хоромами боярскими уже стояло на улице много верховых коней под попонами да десятка два крытых пестрыми коврами саней с запряженными в них парами и тройками и иноходцами в одиночку. Около саней толпились слуги приезжих гостей и домашняя челядь бояр Романовых.
— Ах, батюшка, Петр Михайлович! — воскликнул навстречу Тургеневу Сидорыч, один из старых романовских челядинцев. — Вовремя ты пожаловать изволил! Боярин наш просит тебя немедля к себе в хоромы да и богоданного гостя просит с собою привести, зовет вас обоих хлеба-соли кушать.
Отказаться от великой чести было никак нельзя, и потому друзья направились вслед за слугой в боярские хоромы.
В обширной столовой избе, пристроенной к хоромам Федора Никитича и освещенной целым рядом небольших, почти квадратных слюдяных окон с мелким переплетом, поставлен был широкий и длинный стол, за которым на лавках, на опрометных скамьях и на отдельных стульцах сидели сейчас гости Федора Никитича.
По углам комнаты помещались разные деревянные поставцы, уставленные богатой золотой и серебряной утварью и диковинной заморской стеклянной посудой. С потолка, украшенного резьбой, спускались три паникадила из точеной и прорезной рыбьей кости. Около двух отдельных столиков суетились слуги, одетые в красные суконные кафтаны. За одним столом разрезались и раскладывались кушанья, за другим разливалось и разносилось в кубках вино.
— Добро пожаловать, гости дорогие! — приветствовал вошедших друзей сам хозяин дома, приподнимаясь со стульца и указывая на два пустых места за столом. — Просим милости хлеба и соли наших откушать… Брат Михайло, позаботься, дорогой, о том, чтобы гости сыты были да чтобы их чарочкой не обнесли!..
Когда Тургенев и Федор Калашник уселись на указанные места, Михайло Никитич шепотом сообщил им, что рядом с хозяином сидит знаменитый дьяк Посольского приказа Афанасий Власьев и рассказывает о том, как принимал его «арцы-князь Аустрейский Максимильян» и как с ним беседовал. Когда тот закончил свой рассказ, выслушанный всеми с величайшим вниманием, Федор Никитич обратился к дьяку:
— А расскажи-ка ты нам, Афанасий Иванович, чем тебя арцы-князь Аустрейский за своим столом потчевал?
— Да-да! — подхватили сразу несколько голосов. — И точно любопытно! Чем тебя там угощали?
— Угощал он нас изрядно, бояре. Яства были разные и многие: и орлы, и павы, и гуси, и утки, и всякие птицы, сделанные в перье золоченом. И рыбные яства тож: деланы киты и щуки, и иные рыбы, и пироги разными образцы золочены. Яств с пятьдесят!.. Да овощи разные и сахары на тридцати пяти блюдах.
— Ого! — отозвался князь Сицкий. — Расщедрился, однако, немец. Потом, чай, целый год свой изъян нагонял! Я тут как-то позвал к себе на обед царского дохтура Бильза, так он мне и говорит: «Ну, князь, тем, что мы с тобой сегодня за обедом съели, у нас в неметчине целая семья была бы с год сытехонька».
Все засмеялись. Посыпались шутки и остроты.
— Вот братца Мишеньку в Немецкую-то землю послом бы отправить! — заметил, смеясь, боярин Александр Никитич Романов. — Так он бы там, пожалуй, с голоду помер! Стали бы давать ему в суточки всего-то по две уточки!
— Еще бы! Где же такого богатыря двумя уточками прокормить! — заметили с разных сторон, вперемежку со смехом, несколько голосов. — Он подковы ломает, как щепку, на медведя в одиночку выходит… А тут его к немцам… Да по две уточки…
— Обрадовались, что есть над кем зубы точить! — посмеиваясь, отвечал на шутки Михайло Никитич. — Или вы думаете, что от еды у меня сила берется?.. Силу так уж мне Бог дал. Вон говорят, Сенька-то Медвежник против пятерых мужиков ел, а нашел же себе супротивника, который ему и пикнуть не дал.
— Сенька Медвежник?! — откликнулись на это замечание многие из сидевших за столом. — Да это же первый кулачный боец на Москве! Кто же мог его уложить?.. Ему, кажется, смерть на бою не была и написана?
— Видно, была, коли прилунилась! — отвечал Михаил Никитич. — А вот здесь — за нашим столом — сидит и супротивник его.
И он указал на Федора Калашника, который зарделся, как маков цвет, и готов был провалиться сквозь землю, когда все взоры обратились в его сторону.
— Вот он каков, гость-то твой, Петр Михайлович! — приветливо обратился Федор Никитич к Тургеневу. — С ним, значит, нельзя шутки шутить!.. А споведай ты нам, добрый молодец, каких ты родов, каких городов?
— Родом я, боярин, из Углича, купца Ивана Калашника сын, того самого рода купеческого, что богаче всех был до Угличского погрома и беднее всех стал, как наехали к нам судьи неправедные да всех граждан именитых отдали в немилостивый розыск…
При этом воспоминании все шутки и смех разом смолкли, все участливо и сострадательно посмотрели на Федора, к которому опять боярин Федор Никитич обратился с милостивым словом:
— Где же теперь твой отец, добрый молодец?
— В сырой земле, боярин… До сих пор нутро поворачивается, как вспомню о том безвременье…