Когда в буром свечении осеннего рассвета из высоко расположенного окна своей комнаты я гляжу с птичьего полета на город, на крыши, брандмауэры и трубы, на весь этот густо застроенный пейзаж, едва распеленатый из ночи, бледно брезжущий к желтым горизонтам, порезанным на светлые лоскутья черными колышущимися ножницами вороньего карканья — я знаю: вот она жизнь. Все это порознь пребывает в себе, в каком-то из дней, для которого просыпается, в каком-то часу, которым располагает, в каком-то мгновении. Где-то в сумеречной кухне варится кофе, кухарка ушла, грязный отблеск пламени пляшет на полу. Время, обманутое тишиной, на мгновение начинает плыть вспять, за себя, и в эти несосчитанные мгновения опять растет ночь на шевелящейся кошкиной шубке. Зося со второго этажа долго зевает и медлительно потягивается, прежде чем отворить на время уборки окно; обильно наспанный, нахрапленный воздух ночи лениво ползет к окну, проходит сквозь, медленно втягивается в бурую и дымную серость дня. Девушка мешкотно погружает руки в тесто постели, еще теплое и накисшее от сна. Наконец с внутренним содроганием, с глазами, полными ночи, вытряхивает в окно огромную пышную перину, и летят на город пушинки перьев, звездочки пуха, медленный посев ночных мороков.
Тогда я мечтаю сделаться разносчиком хлеба, монтером электрической сети либо инкассатором больничной кассы. Или на худой конец трубочистом. Спозаранку, чуть свет, при свете дворницкого фонаря входишь в какое-то приотворенное парадное, с шуткой на устах небрежно прикладываешь к козырьку два пальца и вступаешь в этот лабиринт, чтобы поздним вечером где-то в другом конце города его покинуть. Целый день переходить из квартиры в квартиру, вести из конца в конец города один нескончаемый путаный разговор, поделенный на партии между наемщиков, спросить о чем-то в одном жилище и получить ответ в следующем, отпустить шуточку в одном месте, всюду потом пожиная плоды смеха. В хлопанье дверей преодолевать тесные коридоры, заставленные мебелью спальни, опрокидывать урыльники, задевать скрипучие коляски, в которых плачут дети, склоняться над оброненными погремушками младенцев. Без видимой причины застревать в кухнях и прихожих, где убирается прислуга. Девушки торопливо напрягают молодые ноги, выпяливают крутые подъемы, красуются, поблескивают дешевой обуткой, постукивают сваливающимися туфельками...
Таковы они, мои грезы в безответственные запредельные часы. Не отрекаюсь от них, хотя бессмысленность их сознаю. Каждый должен оставаться в границах своего положения и знать, что́ ему положено и неположено.
Для нас, пенсионеров, осень вообще скверная пора. Кто ведает, с каким трудом достигается в нашей ситуации хоть какая стабильность, как тяжело именно нам, пенсионерам, упастись от дезинтеграции, от невозможности держать себя в руках, тот поймет, что осень с ее сильными ветрами, атмосферной изменчивостью и перепадами не благоприятствует нашему и без того уязвимому существованию.
Однако есть у осени дни иные, благосклонные к нам, исполненные покоя и задумчивости. Они случаются порой — без солнца, теплые, туманные, янтарные на далеких окоемах. В прозоре меж домов отворяется вдруг глубина, полоса небес, низких-низких, нисходящих почти до распоследней развеянной желтизны отдаленнейших горизонтов. В перспективы эти, открывающиеся в глубины дня, взгляд устремляется словно бы в архивы календаря, как бы обнаруживая в разрезе напластования дней, нескончаемые картотеки времени, шпалерами уходящие в желтую и светлую вечность. Все это громоздится и выстраивается в палевых и запредельных формациях неба, меж тем как на переднем плане имеет место день насущный и уходящий миг, и мало кто обращает взгляд к далеким стеллажам иллюзорного этого календаря. Наклонясь к земле, все куда-то устремляются, нетерпеливо обгоняют друг друга, и вся улица исштрихована линиями этих устремлений, встреч и минований. Но в просвете меж домов, взгляд сквозь который устремляется на весь нижний город, на всю архитектурную панораму, подсветленную с тылу слабеющей к блеклым горизонтам полосою света, обнаруживаются в этой сумятице перерыв и пауза. Там на расширившейся и светлой маленькой площади пилят дрова для городской школы. Там стоят в кубах и параллелепипедах штабеля ядреных твердых поленьев, постепенно исчезающих под пилами и топорами пильщиков. Ах, поленья, надежная, добротная, полнокровная материя бытия, насквозь светлая и честная, воплощение искренности и прозы жизни. Сколь бы глубоко ни проник в глубиннейшую ее сердцевину — не обнаружишь ничего такого, что уже на поверхности не явила бы она запросто и не обинуясь, всегда одинаково улыбчивая и ясная теплой и уверенной ясностью своей волокнистой плоти, составленной наподобие плоти человеческой. В каждом новом сколе расколотого полена является лик новый, а между тем знаемый, улыбающийся и золотой. О, преудивительный цвет древесины, теплый и без экзальтации, насквозь здоровый, благоуханный и милый.