Воистину священнодействие, преисполненное важности и символическое. Колка дров! Я могу часами стоять в светлой этой бреши, отворенной в глубины позднего заполдня, и глядеть на мелодично звенящие пилы, на согласную работу топоров. В этом традиция, столь же древняя, сколько и род человеческий. В светлой той щербине дня, в этой бреши времени, открытой на желтую и увядшую вечность, пилятся штабеля буковых дров с Ноевых времен. Те же движения, патриархальные и вековечные, те же замахи и поклоны. Осыпанные опилками с крохотной искоркой рефлекса в глазах, они стоят по самые подмышки в золотой плотницкой работе и неспешно врезаются в кубики и штабеля дров, все глубже врубаясь в теплую и здоровую плоть, в литую массу, и после каждого удара золотой отблеск вспыхивает в их глазах, как если бы они что-то искали в древесной сути, как если бы хотели дорубиться до золотой саламандры, писклявого огнистого созданьица, постоянно удирающего в глубь древесины. Нет, они просто делят время на мелкие поленья, хозяйствуют временем, наполняют погреба на зимние месяцы отменным и равномерно напиленным грядущим. Только бы продержаться критическое время, пару недель, а там наступят ранние заморозки и зима. Как же я люблю это вступление в зиму, еще без снега, но с запахом мороза и дыма в воздухе. Я помню такие воскресные дни поздней осени. Скажем, целую неделю были дожди, нескончаемая осенняя непогода, и вот, наконец, земля напиталась водой, и начинает подсыхать, и делается поверху матовой, дыша бодрым и здоровым холодом. Целонедельное небо с заволокой изорванных туч сгребли, словно мусор, граблями на одну сторону небосвода, где оно темнеет кучами, волнистое и комканное, а с запада начинают неспешно просачиваться здоровые свежие колера осеннего вечера и рассвечивают хмурый пейзаж. И меж тем как небо неторопливо очищается с западной стороны, источая чистую прозрачность, идут прислуги, празднично одетые, идут по трое, по четверо, держась за руки, пустой по-воскресному чистой и сохнущей улицей меж домов предместья, цветных в этой терпкой разноцветности воздуха, который досумеречно алеет, идут смуглые, округлые лицами от студеного здорового холода и пружинисто ставят ноги в новой, пока еще тесноватой обуви. Милое, трогательное воспоминание, обнаруженное в закоулке памяти!
В последнее время я чуть ли не каждый день ходил в контору. Иногда кто-то заболевает, и за него дозволяется поработать. Иногда у кого-нибудь срочное дело в городе, и его можно подменить по службе. Увы, такая работа нерегулярна. Приятно заполучить хоть на пару часов свой стул с кожаной подушкой, свои линейки, карандаши и перья. Приятно, когда тебя толкнут или на тебя дружески цыкнут сослуживцы. Кто-то, глядишь, спросит что-то, кто-то ввернет словцо, подшутит, пошутит — и опять расцветет минуту спустя. Заденешь кого-нибудь, зацепишь свою бездомность и ненужность за что-то живое и теплое, и этот другой уходит, не чуя ноши, не замечая, что тебя несет, что ты какой-то миг паразитируешь на его жизни...
Но с тех пор, как в должности новый столоначальник, кончилось и это.
Теперь я частенько, если позволяет погода, располагаюсь в маленьком скверике против городской школы. С соседней улицы доносятся топоры дровоколов. Девушки и молодые женщины возвращаются с базара. У некоторых строгие и правильной формы брови. Они идут, сердито из-под них взирая, стройные и хмурые — ангелицы с полными корзинками овощей и мяса. Иногда они останавливаются у магазинов и глядятся в стекло витрины. Затем уходят, свысока глянув через плечо гордым и строгим взглядом на мысок собственной ботинки. В десять часов на порог школы выходит сторож, и горластый его колокольчик наполняет трезвоном улицу. Тогда нутро школы как бы внезапно разражается моментальным, чуть ли не взрывающим здание гвалтом. Словно беглецы из поголовного этого столпотворения, как из рогатки, вылетают из дверей маленькие оборванцы, с воплями сбегают с каменных ступенек, чтобы, оказавшись на воле, затеять какое-то безумное скакание, ввергнуться в шалые проделки, затеянные напропалую меж двух зырканий по сторонам. Иногда в исступленной этой гоньбе они могут домчаться и до моей скамейки, на бегу швырнув в меня неразборчивое ругательство. Лица их как бы срываются с петель от неожиданных гримас, которые они мне строят. Как стая поглощенных собой обезьян, пародирующих собственное шутовство, — свора эта проносится мимо, жестикулируя и жутко гомоня. И тогда я различаю их вздернутые и едва обозначенные носы, не умеющие держать соплей, их рты, раззявленные криком и обложенные коростами, их маленькие стиснутые кулаки. Иногда они останавливаются рядом. И, странное дело — они полагают меня ровесником. Мой рост давно уже на ущербе. Лицо, вялое и увядшее, приобрело некоторую детскость. Я бываю несколько растерян, когда они бесцеремонно тычут меня. Когда один из них вдруг ударил меня в грудь, я свалился под скамейку. Но не обиделся. Меня вытащили оттуда, блаженно обескураженного и приведенного в восторг столь свежим и животворным поведением. То, что я не обижаюсь ни на какие выходки их необузданного savoir vivre, постепенно завоевывает мне авторитет и популярность. Легко догадаться, что с этих пор я основательно загружаю карманы надлежащей коллекцией пуговиц, камешков, катушек, обрывков резины. Это весьма облегчает обмен мыслями и создает нормальную почву для дружеских отношений. Притом что поглощенные конкретной заинтересованностью они меньше обращают внимания на меня самого. Под эгидой извлеченного из кармана арсенала я могу не опасаться, что их любопытство и дотошность станут агрессивны по отношению ко мне как таковому.