Выбрать главу

Перед лопухами я остановился, не решаясь вступить в глухую их пропасть.

И тогда я внезапно увидел его.

Он объявился мне сидящим на корточках в чащобе лопухов, достигавших ему до подмышек.

Я видел мясистые плечи в грязной рубахе и неопрятную рвань сюртука. Притаившийся, словно для прыжка, он сидел, как будто спину его согнула великая тягота. Тело его с натугой дышало, а с медного, блестевшего на солнце лица струился пот. Неподвижный, он казался тяжко работающим, бездвижно единоборствующим с неким непомерным бременем.

Я стоял, пригвожденный его взглядом, взявшим меня в клещи.

Это было лицо бродяги или пропойцы. Пучок грязной пакли торчал надо лбом высоким и, словно обкатанный рекой каменный валун, выпуклым. Однако чело это было скручено глубокими бороздами. Неизвестно, мука ли, палящий ли жар солнца, сверхчеловеческая ли натуга ввинтились так в обличье его и напрягли черты, вот-вот готовые лопнуть. Черные глаза впились в меня с напряжением величайшего отчаяния и боли. Глаза глядели и не глядели, видели меня и не видели. Это были вылупленные глазные яблоки, напряженные величайшим упоением страдания или неуемным наслаждением восторга.

И внезапно на лице этом, готовом лопнуть от напряжения, выпучилась некая жуткая, искаженная страданием гримаса, и гримаса эта росла, вбирала в себя сказанные безумие и восторг, набухая ими, все более выпяливаясь, покуда не прорвалась рыкающим хрипящим кашлем смеха.

Потрясенный, я видел, как, грохоча смехом могучей груди, он медленно поднялся с корточек и, сутулый, как горилла, с руками в опадающих лохмотьях штанов, побежал прочь, шлепая сквозь гремящие противни лопухов, большими прыжками, — Пан без флейты, всполошенный и ретирующийся в родимые свои непролазные дебри.

ПАН КАРОЛЬ

В субботу заполдень мой дядя Кароль, соломенный вдовец, отправлялся пешком к жене и детям, проводившим лето на даче в часе пути от города.

После отъезда жены квартира стояла неубранной, постель никогда не застилалась. Пан Кароль приходил домой глубокой ночью, поруганный и опустошенный ночными похождениями, через которые влекли его тогдашние дни, знойные и пустые. Скомканная, прохладная, дико раскиданная постель оказывалась тогда ему блаженной гаванью, спасительным островом, к которому припадал он из последних сил, словно жертва кораблекрушения, много дней и ночей носимая по бурному морю.

Ощупью в потемках валился он куда-то меж белевших горами, хребтами и завалами прохладных перин и спал, как лег, в неведомом направлении, задом наперед, головою вниз, вмявшись теменем в пушистую мякоть постели, как если бы во сне хотел провертеть, пройти насквозь эти, растущие вместе с ночью, могучие массивы перин. Во сне он боролся с постелью, как пловец с водой, трамбовал ее, месил телом, как огромную дежу теста, в которую проваливался, и просыпался в брезжущем утре, задыхающийся, мокрый от пота, выброшенный на берег постельной этой груды, с которой так и не совладал в тяжком ночном единоборстве. Полувыброшенный из глубей сна, какое-то время он висел, не приходя в память, на кромке ночи, хватая ртом воздух, а постель вокруг росла, вспухала и скисала — и снова заращивала его завалом тяжелого беловатого теста.

Так спал он допоздна, почти до полудня, а подушки меж тем укладывались белой, плоской, большой равниной, по которой странствовал утихомиренный сон его. По этим белым большакам он медленно возвращался в себя, в день, в явь — и наконец открывал глаза, словно проснувшийся пассажир, когда поезд останавливается на станции.

В комнате царил отстоявшийся полумрак с осадком многих дней одиночества и тишины. Только окно кипело утренним мельтешением мух и ослепительно горели шторы. Пан Кароль вызевывал из тела своего и глубей ям телесных остатки вчерашнего дня. Зевание пробирало его, как конвульсия, как будто хотело вывернуть наизнанку. Так исторгал из себя он песок этот, тяжесть эту — непереваренные недоимки дня минувшего.

Таково себе потрафив, очухавшийся, он писал в записную книжку расходы, подсчитывал, прикидывал и мечтал. Потом долго и неподвижно лежал с остекленевшими глазами цвета воды, выпуклыми и влажными. В водянистом полумраке комнаты, подсвеченном рефлексами знойного зашторного дня, глаза его, точно маленькие зеркальца, отражали все яркие объекты: белые пятна солнца в оконных щелях, золотой прямоугольник штор — и повторяли, словно капля воды, всю комнату с тишиной ковров и пустых стульев.