По дороге мы зашли в кондитерскую съесть пирожных. Едва мы прошли сквозь звучную стеклянную дверь в это белое, полное сияющих сладостей глазурованное помещение — ночь тотчас остановилась всеми звездами, настороженная вдруг и зоркая; озабоченная, не сбежим ли. И терпеливо ждала, сторожа́ за дверью, светя сквозь стекла неподвижными звездами с высот, покуда мы в глубоком раздумье выбирали пирожные. Тут я впервые увидел Бианку. Она с гувернанткой стояла в профиль у прилавка, в белом платье, стройная и каллиграфическая, словно бы вышла из зодиака. Она не оборачивалась, стоя в образцовом контрапосте молодых девушек, и ела пирожное с кремом. Весь перечерканный еще зигзагами звездных линий, я не мог ее толком разглядеть. Так впервые пересеклись наши гороскопы, весьма пока что путаные. Встретились и равнодушно миновались. Мы еще не прочли нашей судьбы в предварительном том звездном аспекте и безразлично вышли, звеня стеклянной дверью.
Потом мы кружным путем возвращались через отдаленные предместья. Дома становились ниже и стояли реже; но вот расступились последние и мы оказались в другом климате — вошли вдруг в мягкую весну, в теплую ночь, серебрившуюся в молодой грязи только что вышедшим фиалковым месяцем. Предвесенняя эта ночь росла по службе в ускоренном темпе, горячечно предваряя свои поздние фазы. Воздух, только что приправленный обычной терпкостью сезона, сделался вдруг сладкий и тошнотворный, пахнущий дождевой водой, влажным илом и первыми подснежниками, лунатически зацветающими в магическом белом свете. И даже странно, что под обильным месяцем ночь не замельтешила лягушачьим студнем на серебряных болотах, не вывелась икрой, не рассудачилась тысячей сплетничающих ртов на приречных гравийных отмелях, пропускающих сквозь все поры блесткую сеть пресной воды. И следовало досказать, домыслить кваканье это в говорливой и родниковой, исполненной подспудных содроганий ночи, чтобы на миг остановленная, она двинулась дальше, и месяц кульминировал, делаясь все белее, словно переливал белизну свою из кубка в кубок, все более высокий и лучезарный, все более магический и трансцендентальный.
Так шли мы под возраставшей лунной гравитацией. Отец и господин фотограф взяли меня под руки, ибо я валился с ног от невероятной сонливости. Шаги наши хрустели в мокром песке. Я уже давно спал на ходу, собрав под веками всю фосфоресценцию небес, полную светящихся знаков, сигналов и звездных феноменов, когда мы, наконец, остановились в чистом поле. Отец постелил на землю пальто и уложил меня. Я видел, закрыв глаза, как солнце, луна и одиннадцать звезд, дефилируя передо мной, устроили парад в небе. — Браво, Иосиф! — воскликнул отец и одобрительно хлопнул в ладоши. Это был очевидный плагиат, совершенный по отношению к другому Иосифу и вообще в приложении к иным обстоятельствам. Никто за это меня не упрекнул. Отец мой, Иаков, кивал головой и цокал языком, а господин фотограф установил на песке треногу, раздвинул, как гармонию, мех аппарата, и целиком исчез в складках черного сукна: он фотографировал редкостное явление, сверкающий этот гороскоп в небе, покуда я, с головой, плывущей в сиянии, восхищенный лежал на пальто и бессильно удерживал сон для фотоэкспозиции.
Дни стояли долгие, ясные и обширные, пожалуй, даже слишком обширные для своего содержания, пока еще бедного и никакого. Это были дни на вырост, дни, полные ожидания, бледные от скуки и нетерпения. Светлое дыхание — сияющий ветер шел сквозь их пустоту; не замутненный еще миазмами нагих и полных солнца садов, он дочиста продувал улицы, и те стояли долгие и ясные, по-праздничному выметенные, как если бы ждали чьего-то нескорого еще и неведомого прихода. Солнце неспешно двигалось к эквинокциальным точкам, медлило в движении, достигало образцовой позиции, в каковой должно было замереть в безупречном равновесии, исторгая поток за потоком ручьи огня на пустую и поглощающую землю.
Светлый и нескончаемый сквозняк дул по всему обширному горизонту, расставлял шпалеры и аллеи вдоль чистых линий перспективы, умерялся в пустом и великом веянии и останавливался, наконец, запыхавшийся, огромный и зеркальный, как будто хотел в своем всеохватном зеркале замкнуть идеальный образ города, фата-моргану, продолженную в глубины сияющей своей вогнутости. И тогда мир замирал на мгновение, замирал не дыша, озаренный, желая целиком войти в обманный этот образ, в эту отворившуюся ему временную вечность. Но лестное предложение становилось неактуально, ветер разрушал свое зеркало, и время снова прибирало нас к рукам.