На полотнах неаполитанской школы беспрерывно стареет послеполуденная пора, смуглая и копченая, зримая как бы сквозь темную бутылку. Потемнелое солнце на потерянных этих пейзажах мнится вянущим прямо на глазах, словно бы в канун космической катастрофы. Оттого столь напрасны улыбки и жесты золотых рыбачек, с маньеристской обворожительностью продающих связки рыбы бродячим комедиантам. Весь этот мир уже давно обречен и давно незапамятен. Отсюда и безграничная сладость последнего жеста, который все еще одиноко продолжается — сам себе далекий и потерянный, снова и снова повторяемый и уже неизменный.
А еще дальше, в глубине этой страны, заселенной беззаботным народом, шутами, арлекинами и птицеловами с клетками в руках, в этом краю, несолидном и ненастоящем, маленькие турчанки вышлепывают пухлыми ручками медовые лепешки, разложенные на досках, а двое мальчишек в неаполитанских шляпах несут полную говорливых голубей корзину на палке, слегка прогнувшейся под воркующим крылатым грузом. А еще глубже, на самой каемке вечера, на последнем лоскутке земли, где на пограничье мутно-золотого небытия колышется увядающий куст аканта — никак не кончится карточная игра, последняя человеческая ставка перед огромной надвигающейся ночью.
Весь этот хлам старинной красоты подвергли болезненной дистилляции под давлением долгих лет скуки.
— Способны ли вы понять, — вопрошал мой отец, — отчаяние обреченной этой красоты, ее дни и ночи? Снова и снова рассчитывает она на иллюзорные торги, инсценирует удачные распродажи, шумные и многолюдные аукционы, вовлекается в дикий азарт, играет на понижение, транжирит, как расточитель, проматывает свое богатство, дабы, спохватившись, понять, что все это зря, все это не поможет разорвать замкнутый круг обреченного на самого себя совершенства и не принесет облегчения недужной чрезмерности. Ничего удивительного, что нетерпеливость эта, эта слабосильность прекрасного вынуждена была в конце концов взеркалиться в наше небо, разгореться заревом над нашим горизонтом, выродиться в атмосферические шарлатанства, в аранжементы облачные, огромные и фантастические, которые именую я нашей второй, нашей псевдоосенью. Эта вторая осень нашей провинции не является ничем иным, как больной фата-морганой, отбрасываемой в небеса в виде громадной проекции умирающим запертым богатствам наших музеев. Осень эта — большой бродячий театр, лгущий поэзией, огромная цветная луковица, слущивающаяся с каждым слоем все новой панорамой. Никогда невозможно добраться ни до какой сути. За каждой кулисой, которая пожухнет и с шелестом свернется, открывается новая лучезарная перспектива, мгновение живая и подлинная, чтобы, померкнув, обнаружить свою бумажность. И все перспективы намалеваны, и все панорамы из картона, и только запах настоящий, запах увядающих кулис, запах большой гримерной — квинтэссенция помады и благовоний. А в сумерки — великий этот беспорядок и путаница кулис, сумбур раскиданных костюмов, среди которых можно бесконечно бродить, как среди шелестящих, увядших листьев. Совершается величайшая бестолковщина, и каждый тянет веревки занавеса, и небо, огромное осеннее небо, висит в обрывках перспективы и переполнено скрипом блоков. И поспешная эта горячка, этот запыхавшийся и поздний карнавал, эта паника предрассветных бальных зал и вавилонское столпотворение масок, которые никак не доберутся до своей повседневной одежи.
Осень, осень, александрийская эпоха года, накопившая в своих огромных библиотеках бесплодную мудрость 365 дней солнечного оборота. О, эти старческие утра, желтые, как пергамент, сладостные от умудренности, как поздние вечера! Эти предполуденные поры, лукаво усмехающиеся, точно мудрые палимпсесты, напластованные, словно старые пожелтелые книги! Ах осенний день, старый этот хитрюга-библиотекарь, взбирающийся в полинялом шлафроке по лестнице и пробующий варенья всех столетий и культур! Каждый ландшафт для него — вступление к старинному роману. Как же отменно он развлекается, выпуская героев старинных повестей погулять под этим задымленным и медовым небом, в эту мутную и печальную позднюю сладость света! Какие новые приключения ждут Дон Кишота в Соплицове? Как сложится жизнь Робинзона по возвращении в родимый Болехов?