Около двух часов пополуночи отец захлопнул наконец тяжелый переплет главной книги. С тревогою пытались мы угадать по лицам собеседников, на чью сторону склоняется победа. Хорошее настроение отца казалось нам наигранным и вымученным, зато чернобородый развалился в кресле со скрещенными ногами, весь дыша благорасположением и оптимизмом. С показной щедростью раздавал он чаевые приказчикам.
Сложив бумаги и счета, господа вставали из-за конторки. Выражение их лиц было многозначительно. Заговорщически подмигивая приказчикам, они давали понять, что полны предприимчивости. Они выказывали охоту к солидной попойке, имеющей произойти втайне от матери. Это была пустая похвальба. Приказчики знали, что́ об этом думать. Та ночь не вела никуда. Она кончалась у сточной канавы, в известном месте, слепой стеной тщеты и стыдливой компрометации. Все тропки, уводящие в нее, возвращались обратно в лавку. Все эскапады, в дали ее пространств предпринятые, еще не начавшись, оказывались с перебитыми крыльями. Приказчики из вежливости отмигивались.
Пылко настроенные, чернобородый и отец, провожаемые снисходительными взглядами приказчиков, взявшись за руки, вышли из лавки. Сразу за дверями гильотина ночи с маху отсекла им головы; оба плюхнулись в ночь, как в черную воду.
Кто исследовал бездну ночи июльской, кто измерил, сколько саженей летишь вниз в пустоту, где ничего не происходит? Пролетев целую эту черную бесконечность, они снова возникли у дверей, как если бы только что вышли, обретя сказненные головы, с еще вчерашним непользованным словом на устах. Невесть как долго стоя этак, они монотонно переговаривались, как если бы вернулись из далекого похода, связанные дружеством мнимых приключений и ночных скандалов. Пошатываясь на обмякших ногах, они жестом гуляк сдвигали на затылок шляпы.
Обойдя стороной освещенный портал лавки, оба, крадучись, вошли в парадное и принялись тихонько одолевать скрипучую лестницу на второй этаж. Таким манером пробрались они на заднюю галерею под окно Адели и стали заглядывать к спящей. Разглядеть ее им не удавалось. Лежа в тени с раздвинутыми бедрами и обеспамятев, она, фанатически присягнувшая сновидениям, спазмировала в объятиях сна, с головою, откинутой назад и пылающей. Они звякали черными стеклами, пели непристойные куплеты. Но Аделя с летаргической усмешкой на приоткрытых губах странствовала, оцепенелая и каталептическая, на своих далеких дорогах, на мили отдаленная и недостижимая.
Тогда, развалясь на поручнях балкона, уже раздумав, оба принялись широко и громко зевать, тарабаня ногами в доски балюстрады. В некий поздний и неведомый ночной час они обнаружили свои тела, неизвестно как оказавшимися на двух узких кроватях, воздымаемые на высоко громоздящейся постели. Оба параллельно плыли, спя наперегонки, по очереди опережая друг друга работящим галопом храпа.
На каком-то километре сна, в некоей точке черного беспространства, — то ли сонное течение съединило их тела, то ли сны незаметно слились в один? — оба почувствовали, что, обхватив друг друга, борются в тяжком исступленном единоборстве. Тщетно напрягшись, дышали они друг другу в лицо. Чернобородый лежал на отце, как Ангел на Иакове. Однако отец, сжав его что было сил коленями, оцепенело плыл в глухое небытие, украдкой подворовывая между раундами миги живительной дремы. Так боролись они, — за что? за имя? за Бога? за контракт? — тягаясь из последних сил в смертельном поту, меж тем как течение сна уносило их дальше и дальше в куда более удивительные краины ночи.
Наутро отец слегка припадал на ногу. Лицо его светилось. Перед самым рассветом нашел он готовое и безупречное завершение письма, столько дней и ночей ему не дававшееся. Чернобородого мы больше не видели. Он чуть свет уехал с сундуком и узлами, ни с кем не простившись. Это была последняя ночь мертвого сезона. С летней той ночи для лавки настали семь долгих тучных лет.
САНАТОРИЯ ПОД КЛЕПСИДРОЙ