Дорога была долгой. По боковой этой, заброшенной ветке, где поезда ходили раз в неделю — ехало всего несколько пассажиров. Мне еще не случалось видеть вагоны столь архаического типа, просторные, как жилье, темные, со множеством закутков и давно неиспользуемые на других направлениях. В коридорах, сворачивающих под разными углами, в купе, пустых, лабиринтоподобных и холодных, ощущалась какая-то странная покинутость, что-то почти пугающее. Я переходил из вагона в вагон в поисках хоть какого уютного угла. Везде дуло, повсюду, насквозь буравя поезд, тянули студеные сквозняки. На полу тут и там сидели с узелками люди, не решаясь посягнуть на высокие пустые диваны, чьи клеенчатые выпуклые сиденья были холодны как лед и липки от старости. На пустых станциях никто не садился. Без свистка, без пыхтенья поезд медленно и как бы в раздумье отправлялся дальше.
Какое-то время мне составлял компанию человек в заношенном мундире железнодорожника. Молчаливый, погруженный в свои мысли, он прижимал платок к распухшему страдальческому лицу. Потом и он запропастился, незаметно сойдя на какой-то станции и оставив после себя вмятину в устилавшей пол соломе, а также черный потертый чемодан, о котором позабыл.
Ступая по соломе и мусору, я переходил нетвердым шагом из вагона в вагон. Распахнутые двери купе раскачивались на сквозняке. Нигде ни одного пассажира. Наконец я набрел на кондуктора в черном мундире железнодорожной службы этой дороги. Заматывая шею толстым платком, он складывал свои пожитки: фонарь, служебную книжку. — Подъезжаем, господин, — сказал он, глянув на меня совершенно белыми глазами. Поезд без пыхтения, без стука колес медленно останавливался, словно жизнь уходила из него вместе с последним сипением пара. Остановились. Тишина и пустота, никакого станционного строения. Когда сошли, кондуктор показал мне, в какой стороне Санатория. С чемоданом в руке я пошел белым узким трактом, вскоре свернувшим в темные заросли парка. Не без любопытства разглядывал я пейзаж. Дорога шла вверх и выводила на гребень спокойной возвышенности, с которой открывался обширный горизонт. День был вовсе тусклый, приглушенный, без акцентов. И, возможно, от воздействия такой погоды, тяжелой и бесцветной, темнела вся большая чаша горизонта, на которой аранжировался обширный лесистый ландшафт, составленный кулисами из полос леса и перелесков, уходящих вдаль, тусклеющих и сходящих языками или мягкими склонами то слева, то справа. Весь этот, исполненный значительности, темный ландшафт, казалось, едва заметно плыл сам в себе, перемещаясь относительно себя же, словно облачное и загроможденное небо, исполненное подспудного движения. Текучие пояса и языки леса мнились шумящими и вырастающими этим шумом, точь-в-точь морской прилив, неприметно подступивший к суше. Среди темной динамики лесной местности высокая белая дорога вилась, точно мелодия, гребнем широких аккордов, теснимая напором могучих музыкальных массивов, в конце концов ее и поглощавших. Я сломал ветку с придорожного дерева. Зелень листвы оказалась вовсе темна, почти черна. Это была удивительно насыщенная чернота, глубокая и благодатная, как сон, укрепляющий и живительный. Все серые тона пейзажа были производными единственной этой краски. Такой тон зачастую принимает наша окрестность в пасмурные летние сумерки, напитанные нескончаемыми дождями. Та же глубокая и спокойная отрешенность, то же оцепенение, смирившееся и окончательное, не нуждающееся более в радости красок.
В лесу было темно, как ночью. Я шел на ощупь по тихой хвое. Когда деревья стали реже, под ногами загудел настил моста. За мостом, сквозь черноту деревьев виднелись тусклые многооконные стены гостиницы, рекламируемой как Санатория. Двойная стеклянная входная дверь была открыта. Входили в нее прямо с мостика, взятого с обеих сторон в шаткие перильца из березовых веток. В коридоре царили полумрак и торжественная тишина. Я на цыпочках переходил от дверей к дверям, пытаясь разобрать в темноте номера над ними. На повороте я наконец наткнулся на горничную. Она выскочила из комнаты, как если бы вырвалась из чьих-то настырных рук, взбудораженная и тяжело дышавшая. Она не могла взять в толк моих слов. Пришлось повторять. Она беспомощно озиралась.
Дошла ли до них моя депеша? Она развела руками и отвела глаза, словно бы только и ждала повода скользнуть в приотворенную дверь, в сторону каковой поглядывала.
— Я приехал издалека и депешей заказал комнату в этом доме, — повторил я с некоторым нетерпением. — К кому теперь обратиться?
Она не знала. — Может быть, господину угодно пройти в ресторацию, — путалась она. — У нас все спят. Когда господин Доктор встанет, я ему доложу.