Каждая, точно заведенную пружинку, несет в себе какой-то свой, индивидуальный закон.
Когда они сосредоточенно и серьезно шествуют, поглощенные этим своим законом, кажется, что их заботит только одно — ни в чем от него не отступить, не нарушить строгого правила, не уклониться ни на йоту. И тут становится ясно — то, что с такой сосредоточенностью и увлеченностью витает над каждой, есть не что иное, как idée fixe собственного совершенства, становящейся в силу их убежденности почти реальностью. Это некое предвосхищение, принятое безо всякого поручительства на собственный риск, догмат непререкаемый, вынесенный за скобки любого сомнения.
Какие изъяны и погрешности, какие курносые или приплюснутые носики, какие только веснушки и прыщи доблестно не протаскиваются под флагом сей фикции! Нет такой безобразности и пошлости, которых бы огонь этой веры не увлек за собой в фиктивные небеса совершенства.
Санкционированное сказанной верой, заметно красивеет тело, а ноги, и в самом деле стройные пружинистые ноги в безупречной обуви, изъясняются поступью, прилежно излагают плавным поблескивающим монологом походки богатство самоё идеи, которую замкнутое лицо гордо замалчивает. Руки они держат в карманах своих коротких, обтягивающих жакетиков. В кофейне и театре закладывают открытые до самого колена ноги одну на другую и красноречиво молчат ими. Это мимоходом лишь об одной из своеобразных черточек города. Уже шла речь о черной здешней растительности. Особо заслуживает внимания некий вид черного папоротника, огромные пуки которого украшают вазы в каждом здешнем жилье и в каждом присутственном месте. Это чуть ли не траурный символ, не фюнебрический городской герб.
Обстановка в Санатории с каждым днем все невыносимей. Нетрудно понять, что мы попали в ловушку. С момента моего приезда, когда гостю оказали как бы видимость радушного обхождения, администрация Санатории ничего почти не предприняла, чтобы создать ощущение хоть какой-то заботы. Мы попросту предоставлены сами себе. Никому нет дела до наших обстоятельств. Я давно обнаружил, что провода электрического звонка оборваны над дверью и никуда не ведут. Прислуги не видно. Коридоры днем и ночью погружены в темноту и тишину. Я сильно подозреваю, что мы в Санатории единственные постояльцы, что таинственные и тактичные гримаски, с какими горничная, входя или выходя, притворяет двери комнат, всего-навсего — мистификация.
Временами я готов поочередно распахнуть настежь двери всех комнат, лишь бы разоблачить бесчестную игру, в какую мы впутались.
И все же я не совсем уверен в своих подозрениях. Поздней ночью мне случалось видеть в коридоре доктора Готара в белом операционном халате, предваряемого горничной и спешащего куда-то с клизмой в руке. Однако остановить его и припереть к стенке прямым вопросом не очень-то получается.
Если бы не городская ресторация и кондитерская, недолго было бы и умереть с голоду. До сих пор не могу допроситься второй кровати. О свежей постели нет и речи. Надо признать, что общий упадок бытовых навыков затронул и нас самих.
Забраться в постель в одежде и обуви для меня, как человека цивилизованного, всегда было делом немыслимым. А сейчас, засыпая на ходу, поздно возвращаюсь домой; в комнате полутьма, занавеска на окне вздута холодным дыханием; без чувств валюсь на постель и зарываюсь в перины. Целиком просыпаю неодинаковые пространства времени, дни или недели, блуждая по пустым окрестностям сна, вечно в пути, постоянно на крутых большаках респирации, то легко и мягко съезжая с пологих склонов, то, напротив, тяжко карабкаясь по отвесной стене храпа. Достигнув вершины, я озираю огромные горизонты скалистой и глухой пустыни сна. В некое время суток, в неведомой точке, на каком-то крутом повороте храпа я, ничего не соображая, просыпаюсь и чувствую в ногах тело отца. Он лежит, свернувшись клубком, маленький, точно котенок. С открытым ртом засыпаю снова, а вся огромная панорама гористой округи движется мимо меня волнисто и величаво.
В лавке отец развивает кипучую деятельность, заключает сделки, пускает в ход, убеждая клиентов, все свое красноречие. Щеки его покрыты оживленным румянцем, глаза блестят. В Санатории же он тяжко болен, как в последние недели пребывания дома. Нельзя не видеть, что события стремительно идут к фатальному концу. Слабым голосом он наставляет меня: — Тебе следует чаще бывать в лавке, Иосиф. Приказчики нас обкрадывают. Ты же видишь, что я в одиночку уже не справляюсь. Я лежу тут неделями больной, а лавка пропадает, брошенная на произвол судьбы. Есть ли почта из дому?