Ни с Рудневым, ни с Годоваловым, ни с Москвиным Дима так и не подружился. Хватало и того, что они жили как бы параллельной с ним жизнью. Иногда такие же чувства вызывали у него и ребята других взводов. Оказывалось, что и там кто-то другой жил какой-то его жизнью.
Так интересно и разнообразно он еще не жил. Он управлял своим самочувствием, всегда знал, с кем и когда ему хотелось проводить время.
Лишь один человек во взводе вызывал у Димы странное чувство. Это не было его личным чувством, а так непосредственно и устойчиво передавалось ему отношение взвода к вечно пригнутому, с необыкновенно подвижной, то убегающей за уши, то набегавшей на низенький лоб кожей головы, с беспокойно мечущимися взглядами Левскому. Пожалуй, это был единственный его однокашник, у которого за все время так и не появилось ни друзей, ни приятелей. Достаточно было взглянуть на его старавшуюся за всеми поспеть суетливую фигуру, на елозившие по голове серенькие волосы, на костлявые руки-лапки и невыпрямлявшиеся в коленках ноги, чтобы почувствовать досадливую неприязнь. Как на муху, как на какое-то насекомое, которое тем не менее являлось его товарищем, смотрел на него Руднев. И в самом деле, будто опасаясь выдать в себе что-то порочное и недостойное, Левский избегал смотреть прямо и открыто, даже обычный свет, казалось, резал ему глаза. Еще больше, чем возмутительных подхалимов, доносчиков и всяких самозванцев, в упор не признавал Левского приземистый большеголовый Витус. Немедленно взъярялся и как самого последнего презирал Левского Ястребков. Даже вступавшийся за многих Уткин старался не замечать, как иногда третировали общего нелюбимца ребята. Словом, Левский не вызывал обычного и привычного всем сопереживания и участия, и чем дальше, тем очевиднее приходилось лишь терпеть его. И не в том было дело, что он постоянно оказывался среди отстающих, не в том, что добивался чего-то незаслуженного, и не в том, что с кем-то чего-то не поделил, а в том, что он и не собирался ничего и ни с кем делить (даже краешек стула), что всегда поступал не по своей воле, а вынужденно, что, несмотря ни на что, оставался таким, каким нельзя было любить его.
В начале третьей роты училище посетил необычайно самодовольный офицер. Неопределенного роста, неопределенной комплекции, без каких-либо запоминающихся примет, он, однако, как будто не умещался сам в себе. «Чей-то отец», — подумали воспитанники. Странное самодовольство офицера не очень-то удивило их. Майор — не маленькое для них звание, и обладатель его, тем более чей-то отец, уже сам по себе значил немало. Удивило другое: посетитель оказался Левским. Приподнятое скуластое лицо, широко раздвинутый рот, незаметно выдвинутые глаза, каждую секунду успевавшие окинуть окружающую обстановку и все увидеть, — родитель явно знал себе цену. Поглядывая на встречавшихся ему одинаковых суворовцев, среди которых где-то должен был находиться его сын, он все время улыбался неубывающей улыбкой, но не суворовцам, товарищам его сына, не каким-то своим наблюдениям и мыслям, вообще не тому, что он видел, а от переполнявшего его чувства собственной значимости. Его было как-то трудно разглядеть, странное самодовольство засвечивало его. Увидев такого родителя, Голубев подобрался и весь превратился во внимание. Он еще больше насторожился, когда, уважительно рассказывая об усидчивости и старательности младшего Левского и своих надеждах на трудного воспитанника, почувствовал, что старший едва ли слушал его. То есть слушать-то тот слушал, но так, будто понимал о сыне и обо всем больше, чем какой-то старший лейтенант-воспитатель. Так они разговаривали, сначала по пути от проходной до казармы, потом в казарме, которую командир взвода показал приехавшему родителю, затем в офицерской комнате.
Почти все это время младший Левский находился с ними. Он посмелел, даже несколько выпрямился, смотрел вокруг прерывисто и зорко, ловя обращенные к отцу, а значит, и к нему явно изменившиеся взгляды сверстников. Даже Голубев при отце оказался как бы в подчиненном положении. Однако разговаривали они недолго. Отец не собирался вникать в ненужные ему подробности и поглядывал на сына как на свое продолжение.
Скоро отец и сын направились к проходной, и видно было, что шли родные люди. Сидевший с Гривневым в беседке у перекрестка Дима слышал, как Левский, поднимая на отца признательные глаза, спросил:
— Папа, а когда тебе звание «майор» присвоили?
— Месяц назад. Теперь мы тоже не лыком шиты, Вовик. У меня в подчинении даже один подполковник есть.
Первые дни после визита отца Левский держался необычно сосредоточенно. Если бы не пригнутость и привычка смотреть на всех откуда-то снизу, он выглядел бы вполне достойным воспитанником. Да и отношение взвода к нему на какое-то время изменилось. Ненадолго.