— Можете попробовать, — разрешила сопровождавшая гостей женщина.
Они пробовали. Потянулись сначала сразу все руки, потом рука за рукой. Осторожно и будто тайком пальцы захватывали одну, две, несколько штучек, становились смелее, решительнее.
— Вы что! — тихо возмутился Уткин.
Теперь пробовали без видимого смущения, на ходу, как семечки на базаре. Но кто-то совсем осмелел.
— Что так помногу берете, — снова тихо возмутился Уткин.
Офицеры забеспокоились.
— Пробуйте, пробуйте, — повторила разрешение женщина. — Берите, берите.
И снова брали. Поглядывали на самых решительных.
— А что, раз разрешили! — сказал Хватов.
Зачем их водили на эту фабрику? Разве они не знали, что конфеты не росли на деревьях? Или потому повели, что были уверены: это-то понравится им? И не ошиблись. Запомнились простоволосые девушки в белых халатах, разглядывавшие их сначала с любопытством, весело и уважительно, потом понимающе и снисходительно.
Нет, как ни радовало, что он жил какой-то общей со всей страной жизнью, как ни гордился он своей родиной, — ее заводы и фабрики, ее театры и музеи, куда их тоже водили, мало волновали его. Что могло быть интересного в том, что они ходили везде и все рассматривали? Разве оттого, что он видел это, что-то изменилось для него? Разве он стал лучше? Разве чему-то научился? Какой-то настоящий о н, на котором все в нем держалось, нередко не хотел, не любил и не был доволен тем, что, казалось ему, он должен был бы хотеть и любить, чем должен был бы быть доволен. Чем больше он узнавал, что и как делалось везде, тем больше убеждался, что гораздо интереснее было ч т о — т о д е л а т ь с а м о м у, а не пялить глаза на то, что делали другие.
Но было и настораживало еще одно. Как ни был он доволен своей суворовской жизнью и своими товарищами, он часто совсем не чувствовал себя с ними вместе. Чтобы чувствовать себя с ними вместе, например с Уткиным или Ястребковым, с Дорогиным или Млотковским, он должен был бы быть доволен тем, чем были довольны они, а он не мог быть довольным этим. Ему нравилось проводить время с Хватовым, но он догадывался, и это смущало его, что Хватов всегда был отдельно, как бы только сам по себе, и не стремился быть с кем бы то ни было вместе. Он мог бы подружиться с Брежневым, но тот, догадывался он, всегда был как бы вместе со всеми и не мог быть отдельно с кем бы то ни было. Как хорошо было быть вместе со всеми и как почему-то нельзя было быть только вместе со всеми! Но еще больше нельзя было быть отдельно, самому по себе.
Глава пятая
А между тем у него оказалось как бы две родины. Кроме той родины, о которой говорили газеты, радио, офицеры и преподаватели, о которой и они, воспитанники, так долго и интересно рассказывали, существовала родина отдельных людей, у каждого своя. Он задумывался об этом еще до училища, когда узнал, что, помимо родителей, сестер и брата, было много других родных ему Покориных и Ивановых. Что-то должно было, конечно, связывать его с ними. Что-то должна была, конечно, означать эта связь. От такого предположения ему делалось хорошо, будто он жил в разных людях, в разное время и в разных местах.
— Это Митя, — говорил отец, показывая на фотокарточку в альбоме, и Дима чувствовал, что отец видел сейчас своего самого младшего брата. — Ты любил ездить у него на шее.
Небольшие покоринские глаза восемнадцатилетнего солдата в гимнастерке и шапке со звездочкой смотрели с заметной выдержкой. Дима не узнал Митю. Помнилось другое: внутренняя озаренность в обращенных к нему Митиных глазах и руки, поднимавшие Диму почти к самому небу. Так иногда становился не похож на себя и весь озарялся отец.
— Это Аркаша, — говорила мама и тоже будто видела брата живым.
С зачесанными назад волосами, узколицый, с длинной открытой шеей, по-городскому одетый в костюм и белую рубашку без галстука, наклонившись к маме и сестрам, Аркадий держал длинные руки на их мягких плечиках. Его Дима тоже не узнал, но помнил, что высокий и веселый Аркадий был близок всем.