Выбрать главу

«Все, думаю… Убили или ранили?»

«Скорее всего убили», — подумал он, теряя сознание. Убили, как прежде многих, а жить и дальше воевать оставались другие. Оставались, как еще вчера оставался он. Никогда так ясно не представлялся ему смысл человеческого существования. Наступило то, чего он надеялся избежать. Теряя сознание, он всего лишь вспомнил о том, о чем уже не однажды думал раньше. Он думал об этом и тогда, когда с группой своих солдат-связистов полез выручать пехоту, не видевшую, что немец обходил ее позиции. Это было в нем все последнее время, потому что он словно бы вдруг перестал испытывать какой-либо страх за жизнь. Чувство себя оказалось вытесненным странным чувством всех. Он и прежде иногда ощущал себя так, но как-то предварительно, как-то не по-настоящему ощущал. Когда он полез выручать пехотинцев, он вдруг почувствовал себя с ними в каждом окопе стреляющим где из винтовки, где из автомата, где из противотанкового ружья. Он стрелял и ничего не подозревал, как ничего не подозревал и небольшой плотный солдат, чей такой родной затылок под расплющенной шапкой-ушанкой вдруг увиделся ему совсем рядом, как если бы он смотрел в бинокль.

— Ты еще не понимаешь, что это такое, — сказал отец.

Сам он понял, что жив, только в госпитале. Никогда больше он не был готов так просто расстаться с жизнью. Ради кого погибать? Ради этого подлеца Хорошилова? Или другого подлеца Власова? Или третьего подлеца Победилова? Ради всех этих подлецов умирать! И всем подлецам он предпочитал обыкновенных деревенских мужиков, из которых вышел сам, которые гибли тысячами, потому что не умели удирать, потому что чувствовали себя на своем месте только там, где находились, потому что никаких других мест у них просто не было и только сами они могли защитить себя.

Таким отец еще не раскрывался перед Димой. Все походило на правду. Но правдой все было только сначала, пока отец выручал пехотинцев. Потом то, что он рассказывал, перестало быть правдой, потому что он уже ничего не вспоминал, а казался обиженным на жизнь. Конечно, за обидой тоже стояла какая-то правда, что-то отцу не нравилось, что-то он отвергал в том, как складывалась жизнь. Но тут отец будто наткнулся на что-то в себе и замолчал. Какое-то время, вспоминая, он то и дело на что-то в себе натыкался. Видно было, что там, в себе, отцу становилось хуже и неприятнее, чем здесь, за столом, с сыном и бутылкой водки. В самом деле, отец веселел на глазах.

Так они и не поговорили. Так и осталось неизвестно, о чем думал и что понимал в жизни отец. Дима много бы дал, чтобы стать его единомышленником. Конечно, что-то от отца все-таки передалось ему, но не только ничего не прояснило, но еще больше усилило неопределенность. Одно было ясно: какое-то жизненное неблагополучие и личная вина помешали отцу договаривать до конца.

Отец вспоминался не случайно. Недавно, как сообщила мама, он стал председателем колхоза в родных местах, то есть вернулся к тому, с чего начинал. Это означало, что никакого движения в жизни отца не получилось. В памяти Димы возникали знакомые деревенские картины. Сменяя друг друга, картины тут же исчезали. Оказалось, что, как и все, что он когда-либо видел и переживал, деревня жила в нем в каком-то законченно-обобщенном виде. Воспоминания ничего не добавляли к тому, что он уже знал о ней.

Чаще других в деревне Дима видел приятельницу бабушки Ильинишну. Как и у бабушки, обмотанные серыми онучами ноги ее были в лаптях. Длинная юбка обвисала многочисленными складками. Плечи и грудь в узенькой кофте казались детскими. Лицо походило на измятую подушку, а маленькие глаза смотрели внимательно и голубовато.

В избу напротив приходила кормить детей тетя Даша. Ни у кого не видел Дима такого грязно-темного лица, таких запущенных кофты и юбки на низком широком теле, таких крепких чугунно-смуглых ног с большими ступнями и крупными разъезжавшимися пальцами. Во дворе тети Даши было темно, грязно и мокро, двери в пристройках распахнуты настежь. Чем-то пахло, но не навозом, не скотиной, не куриным пометом. Запах усилился в сенях и едва не задушил Диму в избе. Добротная и просторная, с привычными взгляду столом, лавками, полатями, огромной печью, изба оказалась совершенно голой, без половиков, без единой тряпки. На досках стола находился чугунок с раздавленной вареной картошкой. Небольшой деревянной лопаткой тетя Даша зачерпывала ее и лепешками вываливала на брус полатей. Дети в коротких рубашках тут же брали ее руками и шевелили запекшимися губами. Дима едва дождался, когда тетя Даша, оставив лопатку в чугунке, сходила за железной кошкой, что брала у бабушки достать сорвавшееся в колодец ведро. Как хорошо после этого показалось ему на улице!