Жили не только люди. Все вокруг радовалось свету и теплу. Всходили поля, зеленели деревья и трава. Всюду светило солнце, проливался дождь, шевелил траву и деревья ветер.
В Москве, однако, все будто смешалось. Людей в ней было как-то слишком много. От этого, чувствовал Дима, он тоже становился другим, один из тысяч и тысяч. Он не мог бы объяснить, что это означало, но т а к и м он быть не хотел.
«Вот тут все и было», — подумал он, когда подходил с отцом к Красной площади.
Он словно бы вспомнил обо всем, что знал о Москве, но, конечно, не вспомнил, а просто знал, что т у т в с е и б ы л о.
— А где Мавзолей? — было первое, о чем он спросил.
Отец показал. Он уже не болел и снова был самим собой.
— А где живет Сталин? — был второй вопрос Димы.
Оказалось, что в башнях Кремля ни Сталин, никто из главных людей не жили. Они жили в каких-то других домах и на дачах. Все на площади выглядело как на открытках и было неправдоподобно близко.
«И Сталин здесь ходит, как обыкновенный человек», — подумал он.
Было странно, что ко всему на площади можно было подойти и потрогать. Отец перечислял названия министерств, каких-то других важных учреждений, фамилии больших людей, что стояли во главе этих министерств и учреждений. Получалось, что этим большим людям как бы лично принадлежали монументальные здания, мимо которых отец вел его. В голосе отца слышалась почтительность.
— Пап, а где министерство ассенизаторов? — съерничал он.
Над монументальными зданиями пылало солнце. Оно пропекало вельветовый костюм Димы, стягивало лицо. Тени от людей, от фонарных столбов, от деревьев будто еще больше загромождали улицы, и без того переполненные машинами и нескончаемыми толпами.
— Тише! — сказал отец быстро и приглушенно. — Нельзя так говорить.
Говорить так было почему-то действительно нельзя.
— На этой улице?
— Что?
— Министерство ассенизаторов.
— Перестань-ко, перестань! — прорвалось в отце знакомое.
— Ты мне покажи.
— Перестань! — явно забеспокоился отец.
Москва была огромна и непривычно тесна.
«Что им всем тут надо? — думал он о заполнявших улицы людях. — Зачем они все собрались сюда?»
— Нравится? — спросил отец.
— Ничего тут такого нет, — чувствуя, что его заносит, ответил Дима.
— Не выдумывай-ко, не выдумывай! — недовольно сказал отец.
Дима не выдумывал. Ему не нравилось, что памятные всей стране места были так обыденно доступны. Конечно, все было необыкновенно, красиво и внушительно. Но почему он должен был восхищаться? И чем он должен был восхищаться? Тем, что ничего такого не было в других местах? Разве что-то одно должно было обязательно быть лучше, а другое хуже? И значит, люди, что жили в других местах, были хуже тех, что жили в Москве?
Он знал, что был несправедлив к отцу. Разве отец что-то сделал ему плохое? Разве вообще кто-то сделал ему плохое? Разве, что бы там ни было, Кремль не был Кремлем, Красная площадь Красной площадью, Минин и Пожарский Мининым и Пожарским?
Но именно такой значительной и обыденной, монументальной и тесной, красивой и обыкновенной Дима навсегда запомнил Москву. Для него она только тем отличалась от других мест, что была как бы в середине страны, как бы на перекрестке всех дорог, и тем, что тут все и было.
Когда они наконец снова сели в поезд, Дима почувствовал облегчение. Снова можно было быть самим собой, а не одним из тысяч и тысяч.
Глава двадцатая
День был большой, светлый и теплый. Издалека пространственно светило солнце. Среди зеленевших полей виднелась деревня с тополями и черемухами. Они слезли с попутной машины. По желтоватой проселочной дороге пошли к перелеску за деревней. Земля в первую минуту казалась странно твердой и как невидимый порог поднималась под одеревеневшими ногами.
Прошли деревню и перелесок. Вид новых полей, разбросанных всюду густых и темных других перелесков, еще одной деревни, как загон огороженной со всех сторон высокими жердевыми изгородями, а с обоих концов широкой единственной улицы еще более высокими жердевыми воротами, был привычно чужим. Только дорога, походившая на две параллельные пыльные тропинки, чужой не казалась. Такие дороги Дима помнил по прежним приездам в деревню, он узнавал их, когда смотрел из окна вагона.