Нет, он не мог читать дальше, хотя и понимал, что книга, которую он на этот раз взял, была настоящая. В ней все происходило как в жизни. Не только в той жизни, что была более века назад, но и в этой, что была сейчас. И люди тогда были такими же, что и сейчас. Он где-то уже видел их. Не самих этих людей, а то, как они улыбались, завидовали, что-то скрывали, хитрили, были самоуверенны и высокомерны, зависимы и унижаемы. В книге было как-то чрезмерно много жизни, чтобы ее вынести. Вся книга состояла из жизни, будто существовало особое вещество жизни, которое все оказалось собранным в одно место. Нет, такой жизни он не хотел. И не хотел думать, хотя кто-то в нем все-таки думал об этом, что ему тоже придется пройти через что-то подобное.
— Ну как, прочитал? — спросила библиотекарь. — Все было понятно?
— Прочитал. Там все понятно.
— Что-нибудь возьмешь еще?
— Нет.
Когда он вышел на центральную аллею, сухой теплый воздух, шевеление листвы желтеющих кленов обрадовали его. Солнце клонилось, но небо оставалось высоким. На стадионе бегали, кричали, сталкивались, недовольно смотрели друг на друга, кидались за футбольным мячом человек по двадцать с каждой стороны.
Дима вдруг почувствовал облегчение. Лучше было жить просто. Лучше было играть в футбол.
Глава вторая
— Темную ему! Темную!
Пора было, наконец, проучить Млотковского. Нельзя сносить его новые выходки: входя в столовую, тот спешил к столу, опускал черновато-грязный палец в стакан с компотом, где находилось больше косточек, и, шмыгая часто простужавшимся оплывавшим носом в дырочках пор, объявлял:
— Мой компот!
Последний раз палец побывал сразу в трех стаканах. Во втором и третьем косточек показалось Млотковскому больше.
На виновника накинули одеяло, повалили на кровать и, следя, чтобы оно не соскакивало, торопливо и неловко били сверху, тыкали в бока. Ястребков ходил вокруг сбившейся кучи, косился на сворачивавшуюся в клубок дрыгавшуюся фигуру и вдруг со всей силы ударил ногой в показавшийся из-под одеяла зад. Затем все разошлись.
Это не образумило Млотковского. Темную повторили.
Млотковскому, которого называли не иначе как Костей, вообще доставалось больше других. На какое-то время он утихомиривался, но затем снова принимался за свое. Длинные назидательные письма матери, рослой, энергичной, похожей на цыганку, украинки, и приписки отца, на которые, как бы отвечая на каждое слово, Костя заполнял почти такие же длинные ответные послания, по-видимому, никак не влияли на любимого сына. Они и не могли влиять. В них никогда не упоминалось о его училищных товарищах, все страницы занимали домашние дела и сам Костенька, или Котик. Да и как они могли повлиять, если в училище тот вел себя почти так же, как дома, и хотел того же, чего, знал он, хотели для него родители, от которых, как они себя от него, он не отделял себя. Так, сколько он помнил, было всегда. Все дома делалось для родителей, для его старшей сестры, для него, Кости, словом, для всей семьи как для кого-то одного. Как и дома, в училище Костя хотел всего, что было у всех других, вместе взятых. Когда отцу, начальствовавшему над военным торгом, привозили домой для отбора всевозможные продукты и вещи, Костя первый все рассматривал, щупал, пробовал и всегда жалел, что не все, что привозили, оставалось дома. Одно время он любил играть в магазин. На самом же деле это больше походило на игру в склад, потому что ничего продавать Костя не собирался. Как же он любил все, что бывало в их квартире-складе! Но еще больше любил то, чего еще не было, и когда оно появлялось, он не мог отвести зачарованных глаз. Каких только вещей он не видел! Появлялись вещи, предназначенные только для него. Он помнил волейбольный мяч, деревянный и оловянный наганы, двухколесный велосипед. Мяч взбудоражил всех. Костя выходил во двор и гонялся за пинавшими круглое чудо ребятами, пока не схватывал его, и больше уже никому не давал. Не то чтобы ему было жалко мяч, но такая необыкновенная вещь могла лопнуть от ударов, превратиться в обыкновенную или вообще пропасть. С наганом он тоже не играл, ни в кого не стрелял, только показывал и никому не давал в руки. Велосипед и вовсе занимал его какой-то день или час, езда не увлекала, давать кататься другим означало на какое-то время лишиться своих законных прав, вообразить же себя на месте других он просто не умел. Нет, он не был привязан к вещам, часто забывал о них, но без них, как без вчерашнего дня, обойтись не мог. Пожалуй, не меньше, чем его личные вещи, занимало его все, что принадлежало семье. Новый костюм отца, пальто матери, нарядное платье сестры как бы дополняли его собственный гардероб. Словом, он жил от вещи к вещи, от одного неожиданного впечатления до другого, которые вызывали вещи, независимо от того, принадлежали они лично ему или семье. Учился сначала неважно, едва вылазил из двоек, может быть, потому, что ничего из того, чему его учили, нельзя было присвоить. В самом деле, как присвоить слово или задачку, где их держать, что с ними делать? Вот с таким багажом он и поступил в училище. В училище он сначала растерялся и просидел в первой роте два года. Трудно оказалось присвоить не только знания. Как присвоить то, что раздается поровну? Как занять самое лучшее и самое новое место, если не знаешь, какое оно? Он узнал это, лишь оставшись на второй год. Теперь он мог выбирать. В тот первый день среди новых товарищей он облюбовал себе сразу три кровати. Одна была замечательна тем, что на этом месте раньше спал самый заметный во взводе воспитанник. Другая привлекла тем, что кто-то собирался занять ее. Третья вдруг оказалась занята нахальным новичком Ястребковым. Не обошлось без драки…