Офицеры не знали и ничего не слышали. Преподаватели не знали и тоже ничего не слышали. Они не ожидали такой заинтересованности суворовцев. Как хотелось им увидеть в фильме себя!
Дима не подумал, что мог быть фильм о суворовцах. Это Высотин первый заговорил об этом с Голубевым. Заговорил с командиром взвода и Уткин. Сразу все понял Гривнев. Только тогда Дима почувствовал, что ему тоже стало интересно. В самом деле, какие они? Чем замечательна их жизнь?
— Интересно, покажут, как мы воевали подушками? — спрашивал Зигзагов.
— Ходят ли они в самоволку? — спрашивал Хватов.
— А темные покажут? — вдруг спросил Млотковский.
— Тебе еще мало, — сказал Высотин.
— Если просит, можно еще, — сказал Гривнев. — А что, ребята, сделаем?
Он обнял Млотковского за плечи и чуть прижал к себе.
Они уже верили, что фильм о них непременно будет. Там, где все планировалось, не могли не думать о суворовцах.
О них и в самом деле не забыли. Фильм о суворовцах показали. Офицеры в фильме говорили мужественно и возвышенно, смотрели строго и назидательно, а суворовцы все время о чем-нибудь спрашивали их. Кто-то из воспитанников совершил проступок, и все переживали за него. Потом он пересилил себя, и все воспитанники стали хорошими и дружно маршировали.
— Интересно, занимаются ли они боксом? — спросил Годовалов.
— Мы бы им дали! — сказал Дима. Он понял, что имел в виду Годовалов, недавно одержавший на ринге две победы.
— Наш пончик нокаутировал бы, — сказал Высотин и потянулся к тугой щеке Попенченко.
— А почему, фильм хороший, — сказал Уткин.
— Ничего там такого нет, — возразил Дима.
Конечно, хорошо, что их считали такими воспитанными и дисциплинированными. Но в фильме не было ни одного суворовца, с которым хотелось бы проводить время. И дисциплина, и порядок там тоже не удивляли. Только в одном имели преимущество суворовцы фильма: там во главе училища стоял генерал.
…Никогда еще, казалось Диме, они не жили так слаженно. И ничуть не хуже, чем их сверстники из фильмов. Скорее всего, даже лучше. Однажды они вдруг заговорили о родине. В самом деле, что это такое? Диме невольно вспомнилось, что рассказывали об этом офицеры, Царьков и преподаватели, что сам он знал из книг, газет и кинофильмов. Конечно, он не мог вспомнить всего.
Уткин вспомнил о своем селе, где для всей страны выращивали пшеницу и кукурузу, а взамен получали трактора и комбайны. Брежнев рассказал об отце, добывавшем уголь, то есть топливо для паровозов, свет и тепло для городов. С каждым рассказом здание родины, в котором они жили, выглядело интереснее и красивее. О дальневосточном городе, где люди жили не хуже, чем в Москве, рассказал Гривнев. Погибшего за родину отца вспомнил Попенченко. Кто-то напомнил всем о бесплатном обучении и бесплатных больницах. Другие тоже добавили каждый свое. Получилась родина, не гордиться которой оказывалось просто невозможно.
И они гордились ею, потому что еще она была первой страной, в которой делалось все, чтобы весь народ, а не отдельные люди жили лучше. Страна строилась, продвигалась к счастливому будущему. Они подтверждали это многочисленными примерами. Лучшим же примером являлось само существование суворовских училищ.
— Лет до ста расти нам без старости. Год от года расти нашей бодрости. Славьте молот и стих — землю молодости! — пел чужими словами Царьков.
Они соглашались с ним и не любили его. Им не требовались посредники. Они и без Царькова знали, что любить и чем возмущаться, чтобы родина считала их своими.
«Мы тоже народ», — думал Дима или кто-то другой в нем, потому что не могло не быть народом так много людей, сколько было суворовцев, которые жили одной со всей страной жизнью и каждым своим днем, особенно же своим будущим были связаны с нею.
«Мы тоже народ», — думал он или кто-то другой в нем, потому что (это тоже каждый день ощущали они) за них думало и все решало государство, потому что все, что бы они ни делали, особенно если делали хорошо — получали четверки или пятерки, успешно выступали на ринге, участвовали в художественной самодеятельности, — каким-то образом приближало их к цели, какой бы неопределенной она ни казалась.
Диме нравилось, когда все училище приходило в движение и все шесть рот с офицерами в почти ночной темноте выходили на гарнизонную репетицию. Всякий раз при этом он как бы переставал быть именно Покориным. Переставали, казалось ему, что-то свое значить и взводы. Даже роты едва сохраняли самостоятельность. Это чувство росло и усиливалось в нем, когда они, объединенные своей множественностью, одной на всех парадной формой и протянувшейся почти на два квартала колонной, шли по пустынным улицам к главной площади республики. Представлялось: они одни в городе не спали и у ж е д е й с т в о в а л и. Но нет, они были не одни. Такая же длинная направляющаяся к площади воинская колонна преградила им путь, такой же длинной направляющейся к площади колонне преградили дорогу и они. Чем ближе к площади подходило училище, тем больше колонн встречали они. Становилось тесно. Вокруг площади уже стояли войска. Подходили новые части, их оркестры перед площадью начинали играть марши. Заиграл и оркестр училища, но перестал, училище заняло свое место. Теперь они и вовсе не были какими-то отдельными суворовцами, взводами и ротами. Они даже училищем являлись не вполне, а становились вместе солдатами и офицерами, всеми войсками. Что-то лично значить оказывалось неуместно.