Выбрать главу

Только возвращаясь с площади по прозрачным и еще безлюдным улицам, они снова начинали ощущать себя сначала только училищем, потом ротой, затем почувствовали и самих себя, свои онемевшие шеи, плечи и спины, свои отекшие кисти рук, свои будто обрезавшиеся глаза.

Глава четвертая

Сидели в клубе. Все шесть рот. Все в черных гимнастерках, брюках с лампасами, ремнях и ботинках. Предпочитали сидеть с теми, к кому испытывали приязнь. Иногда несколько человек держали место для одного, например для Хватова, каждый по месту. Вдруг головы сидевших на нескольких рядах повернулись в одну сторону. Это принес почту Витус.

— Тебе письмо, — обрадовался за Диму Гривнев, всегда радовавшийся письмам из дома.

Обычно письма приносили в класс. Читали сразу, кто тут же, подходи и читай любой, кто отойдя в сторону, а кто совсем уединившись. Уединялся Тихвин. Следил, чтобы никто не подходил к нему, и с сумрачным видом читал Ястребков. Потом он засовывал письмо в карман и уже доброжелательно поглядывал на товарищей. Лишь Хватов, вскрыв конверт, бесстрастно пробегал холодными прозрачными глазами исписанный тетрадный листок, убирал его в ящик и продолжал свои занятия. Отвечали на письма тоже по-разному. Как быстро прочитывал, так иногда сразу же в считанные минуты заполнял листок Хватов. Заклеив конверт, прихлопнув его короткопалой рукой, он говорил:

— Все. Теперь тригонометрия.

Все училищные новости сообщал домой Гривнев. Еще подробнее все описывал Высотин. Одну или даже две самоподготовки тратил на ответ Тихвин. Еще дольше отписывался Млотковский.

Письмо было от отца. Это озадачило Диму. Письма от имени всех всегда писала мама. Почему отец вдруг решил написать ему? Что-нибудь случилось? С мамой? Но еще вчера он получил от нее письмо. С сестрами и братом? Но тогда об этом написала бы мама.

После фильма, когда возвращались в казарму по освещенным коридорам, он достал было письмо, но тут же, увидев рядом Зудова, вернул в карман. Письмо лучше было прочитать в классе. То, что писал отец, оказалось неожиданным. Ничего подобного отец никогда не говорил ему. Нет, не мог такое письмо отец написать ему. Письмо могло быть кому угодно: командиру взвода, командиру роты, даже самому начальнику училища, — но только не ему.

Совсем другое говорил ему отец последним летом. Они шли в деревню к бабушке. Все предвещало полосу длительных обложных дождей — то моросящих, то усиливающихся, то снова моросящих. Шли по замершему лесу, отец в болотно-сером плаще-дождевике, а Дима в шинели. Дождя ждали еще вчера. Еще вчера притихли и потемнели поля, перелески, избы. Надвигавшееся ненастье настраивало на какой-то иной жизненный лад. Этого иного лада, этой перемены Диме даже хотелось.

В лесу было тепло, сухо и сумрачно. С дороги, тянувшейся высоким коридором, они свернули в узкий прогал, вышли на дно глубокого луга, в его будто надышанное пространство, и стали подниматься навстречу колыхавшемуся туману. Лес по сторонам луга сначала тянулся темными отвесами, потом кончился, пошли кусты вереска и крепкий молоденький ельник. Идти в шинели было обременительно, но, давившая на плечи и связывавшая движения, она ощущалась уже как ноша, которую он, повзрослевший, должен был теперь постоянно нести на себе.

Отец шел крупными шагами. Он так хорошо знал всю округу, что не чувствовал себя, представлялось Диме, отдельно от леса, от утратившей цвет травы расширявшегося луга, от низеньких крепких елочек и сумеречного неба. Диме казалось, что в эти минуты отец думал о чем-то необходимом и важном, что, может быть, одно имело значение в жизни. В фуражке, открывавшей высокий лоб, в распахнутом дождевике, в кителе без погон, крупный и сосредоточенный, отец сейчас был особенно близок Диме. Вот тогда-то, взглянув на него как на взрослого, отец сказал: