В классе никого не было, и, толкнув дверь, он вылетел в коридор. Разогнавшись в коридорах, влетел в казарму. Он летал как-то странно, почти как птица, неожиданно оказавшаяся в помещении: выше окон, вдоль углов стен у потолка, изредка пересекая казарму под потолком наискось.
Он стал летать каждую ночь, а днем ждал следующего сна, чтобы снова пережить все подробности полета. Так реально все происходило во сне, что он уже думал о пробуждении, чтобы попытаться взлететь наяву. Особенно волнующе это выходило в подъездах, по лестницам которых они сбегали по несколько раз в день. На каждом лестничном марше было по двенадцать ступенек. Перебирая руками по перилам, он преодолевал марш одним движением. Полет получался затяжной. Иногда явь и сон менялись местами, и он все больше удивлялся своему умению летать. Когда же было ясно, что все происходило наяву, он и тогда не вполне верил, что не сможет взлететь, ведь и во сне полеты тоже не всегда сразу удавались ему. Оставаясь во время дежурства в казарме, он подпрыгивал, стараясь подольше продержаться в воздухе. Он проделывал это и во время зарядки, спрыгивая с лавки, с которой подтягивался к ветви клена. Иногда он был настолько уверен, что может летать, что поглядывал на ребят, думая: «Они еще этого не знают».
Нет, взлететь было не просто. Следовало создать в себе знакомое, но всякий раз неожиданное состояние, как бы полностью уйти в себя. И он ждал этого состояния.
Наконец он решился.
— Хотите, я полечу, — сказал он ребятам.
Они шли по аллее, шли растянутым строем, как всегда было сначала, когда они выбегали из подъезда. Услышав его, остановились и стали ждать Тихвин и Гривнев. За чьей-то спиной уже шагал Ястребков, но вдруг споткнулся, налетел на остановившуюся спину, не понял, почему остановились, раздражился и только тогда увидел Диму. Смотрел на него и Высотин. Что-то сейчас этот Покорин выкинет? Что-то сделает не к месту? Попенченко тоже смотрел выжидающе и неловко, будто Дима что-то делал неправильно, будто так, как он поступал, поступать было нельзя. Взглянул на него, но не остановился Хватов. Недоволен был задержкой в движении Брежнев, но, увидев, кто задерживал, успокоился и стал торопить своих.
А Дима уже взмахнул руками и полетел. Его видели то на дереве, то на крыше здания, то на третьем этаже на подоконнике. Он чувствовал на себе взгляды ребят: взгляды странные, без удивления, без названия, взгляды прохожих на улице. Только Годовалов, догадываясь о чем-то, смотрел на него с интересом.
Он все еще летал с крыши на дерево с дерева на подоконник, снова на дерево, залетал вперед, летел над строем, но на него уже не смотрели. Как же так? Почему? Он видел сверху аллею, весь обширный угол училища со сквером, с проходной, с частью стадиона и инстинктивно старался не налететь на деревья, столбы и провода. Он видел сверху ребят — шли строем. Видел офицеров — шли рядом со строем.
«Куда это они все пошли?» — вдруг забеспокоился он.
Он стал догонять.
Он уже не летал.
Глава восьмая
Как легко поверил письму Голубев! Дима превратился в сына достойнейшего отца, а потому и сам заслуживал всяческого внимания. Впрочем, Дима таким и был. Состояние, в котором на четвертом году в училище он находился почти всегда, нравилось ему. Приятно было ощущать свое тело, свои руки, свои ноги, всего себя, обитавшего в них и связанного с ними. Он как никогда был в ладу с собой, с ребятами, со всеми своими суворовскими обязанностями. Он был так доволен, что однажды едва поверил тому, что услышал о Высотине.
— Докладывает, — сказал Гривнев.
— Ябеда, — сказал Ястребков.
— Сексот, — сказал Витус.
Соглашаясь с ними, как обычно, когда что-то не нравилось ему, отчужденно молчал Хватов.
А в следующий раз Дима и вовсе был поражен. Такими недовольными он еще не видел ребят.
— Выслуживается, — сказал Витус.
— Хочет показать себя, — сказал Гривнев.
— В каждой бочке затычка, — сказал Ястребков.
— У него нет нокаутирующего удара, только тыкает, — говорил Попенченко.
Почему-то удовлетворен был этим обстоятельством и Высотин.
Дима не сразу вспомнил, что и прежде ребята проявляли недовольство Рудневым. Вспомнил, что и сам бывал недоволен, но не лично недоволен, а каким-то общим с ребятами тотчас забывавшимся возмущением. Нет, он не находил в поведении Руднева ничего предосудительного. Больше помнилось, как горело его красивое сухощавое лицо, как будто полое, трещало под мощными ударами настырных соперников его великолепное тело. Странно, однако, оказалось и то, что какой-либо близости к Рудневу он не испытывал. Даже на каникулах, когда в памяти возникали чуть ли не все ребята взвода, Руднев не вспоминался никогда. Их связывали только тренировки и выступления за сборную. В остальное время рядом с ним находился кто-то рослый, выглаженный и начищенный, с дощечками в погонах на прямых плечах, со спортивными значками на просторной груди. Кто-то все время четко и красиво поворачивался, ходил строевым шагом, выплясывал на сцене клуба с девочками из подшефной школы.