…черном балахоне, с белой табличкой «Цареубийца» Соня взошла на дощатый помост, встала на трехногий табурет, куда лезешь поперек батьки в пекло, закричал подручный палача, Соня спустилась обратно на доски, они стояли — пятеро в ряд, но прежде чем стать на свое место, она поцеловала Андрея, потом и остальных, петли раскачивались над их головами… А палач Фролов поигрывал витым пояском, водил мощными плечами под красной рубахой. Рубаха была красная…
Красные флаги развеваются над Красной площадью, красными бантами украшены… барабанил Детский писатель и думал: может, все это спектакль, сейчас отменят, бывало же в минувшие времена — накидывали петли, и тут из-за угла выскакивал, дождавшись момента, гонец с изъявлением государевой милости…
Сквозь людской коридор — черный, вопящий, вздымающий кулаки — машины двигались колонной, медленно, торжественно, обреченно… Когда, вспомнилось Вершинину, в июле сорок четвертого он оказался в Москве, в командировке с фронта, вели по улице Горького многотысячную толпу немецких пленных, толпа на тротуарах молчала, ни единого выкрика, ни единого проклятия… А сейчас, будь их воля, растерзали бы, смяли, втоптали бы в асфальт… Милиционеры и солдаты, крепкие парни, ухватившись под руки, удерживали напор, и толпа бесновалась, орала, плевала, попадая слюной на самое же себя… Веревка резала грудь, придавливала к надежно укрепленному в кузове столбу, ноги ватно опирались на подставку, сооруженную позади кабины, подставка возвышала над толпой, ветром покачивало дощечку на груди: «Врач-убийца»… Гремели, перекликаясь, репродукторы, голос в них казался Вершинину знакомым… Мартовское полуденное солнце пригревало по-весеннему, но тело сковывал холод…
— Траурная проц… — сказал Детский писатель в микрофон, тут же щелкнул тумблер, тотчас ударили дубинкой, голова откинулась, помутненным сознанием он уловил бархатный, густой, приятный голос Диктора из соседней кабины: позорная колонна приближается к Красной площади… Площадь замерла; гнев и ненависть переполняют…
— Это же он, — сказала в ужасе Соня, называя фамилию Диктора, и Сережка откликнулся: не надо, пожалей его, разве он виноват… Как он может, как он может, твердила Соня. Доченька, сказала мама, это не он, это они могут сделать с нами все… Зубы Сони стучали о край стакана…
А ведь сейчас их провезут мимо, совсем рядом, подумал Николай Петрович Холмогоров, и, вполне возможно, кто-то из них посмотрит в нашу сторону, кто-то увидит, узнает меня, как тут быть, кивнуть, сделать жест, отвернуться, опустить глаза, как тут быть, кто скажет…
…обложке «Крокодила» во всю страницу рисунок: двое в белых халатах и докторских шапочках, носы крючком, у одного под мышкой книга с крупной надписью «ЖИД». Очень смешно, куда там. И попробуй придраться: есть ведь такой французский писатель Андре Жид… Остроумные ребята ошиваются в журнале… Во времена дела Бейлиса и то самые махровые газетенки жидом открыто не обзывали… Фашисты, отчетливо подумал Ефим Лазаревич, коммунист-подпольщик, и огляделся невольно: вдруг он подумал вслух… А ведь стукачей тут наверняка добрая, точней, недобрая треть публики… Все равно — фашисты… Но даже Гитлер не казнил публично, разве только своих дезертиров на излете войны… И, начиная с Александра Третьего, не было в России публичных казней, последняя — казнь первомартовцев на Семеновском плацу в восемьдесят первом году, Андрей Желябов, Софья Перовская, еще трое…
— Больно, — сказала Соня, когда заламывали руки назад, стягивали веревкой, и жандармский офицер сказал: потерпите, скоро будет еще больней, госпожа Перовская…
На минуту позорные машины останавливаются у Мавзолея, опущены глаза убийц, гневно читал Диктор из кабины в здании Исторического музея. Их глаза опущены, однако злобой дышит каждая клеточка их проклятых тел, и всеобщим презрением и ненавистью полны широко открытые глаза советских простых людей, заполнивших Красную площадь. И гордостью сияют честные очи Лидии Тимашук… Машины трогаются. Несколько минут отделяют нас от справедливого возмездия…