И — пошло!
Пятерых везли — удавить.
Толпа всегда охоча до зрелищ, будь то кулачный, порой до смертного исхода бой, будь то петушиные схватки, игрища скоморохов, медвежья травля, писк кукольного Петрушки, лошадиные скачки, барская, на вольном воздухе комедь, тараканьи бега, собачья свара, бабья драка с выдиранием волос, — словом, все, что придется, ну, а уж смертная казнь — тем более: тут оно и божественно (своими глазами узришь, как на тот свет люди отбывают), и на судороги понаглядишься, и порадуешься, поскольку ты живой, а он — преставляется.
Толпа стояла коридором — любопытствующим, сладострастным, то ли деланно равнодушным (мы-де повидали и не такое!), то ли ошеломленным, то ли напуганным; коридором покорным и подлым, жалеющим (правда, в малом числе)… Она стояла, толпа, а их, цареубивцев, везли на высоких черных колесницах, везли, поднятыми над толпой…
Она пёрла по улочкам елизаветградского предместья, дикая, черная толпа, она размахивала головешками, выдергивала колья из плетней, хватала половинки кирпича, она материлась, ржала, реготала, и навстречу выбежал из собственного дома, наскоро запахивая рясу, вздымая наперсный крест, священник, он стал поперек, он стоял один, со взнятым крестом, и толпа остановилась перед ним.
Опамятуйтесь, православные, именем Божиим заклинаю, молил он, да не будет пролита кровь безвинных, все мы — братие, Христовым именем прошу, молил он.
И передние кинулись на колени, в грязь, в назём, и один, постарше и потрезвей, тоже стал молить слезно: батюшка, отойди отселе, не твое здесь место, а мы ничего с собой поделать не могём, хоть казнить нас будут, а кишки им выпустим, нет удержу, нету сил, поди, батюшка, отсюдова, нам при тебе невместно…
И толпа обтекала священника, он остался посреди улицы, все вздымая бесполезно крест и плача…
И кто-то взахлебышки, криком рассказывал — в который уж раз это слыхали: дескать, цырульник правил новому государю, Александру Третьему, бороду, и руки у него затряслись; отчего у тебя руки ходуном ходят, вопросил Государь; а жиды одолели, Ваше величество; так и бейте их, вот вам мой указ, повелел царь-батюшка…
Неведомым путем за какие-то минуты весть о том, что началось, донеслась до местечка в другой стороне Елизаветграда, и со всех сторон бежали к становому приставу: ваше высокое благородие, дозвольте грамотку поглядеть, по которой жидов бить велено, да поскореича, вашбродь, а то не остаться бы нам в ответе, что припоздали волю Государеву исполнить: вон тамотко, в уезде, начали!
От них разило сивухой, потной прелью, сапогами, портянками, луком, верноподданничеством, селедкой, ненавистью, чесночной ливерной колбасой, гнилыми, век не чищенными зубами, дерьмом и кровью. Они то выступали грозно, уверенно, то метались, шарахались, они волокли дреколья, тащили каменья и головешки, они пели «…царя храни» и «Воскреснет Господь и расточатся врази Его», и охальную «Семеновну»… Они выступали, шествовали, неслись по улицам, и никогда еще ни город Елизаветград после нашествия в 1769 году крымского окаянного хана Керим-Гирея не ведал такого ужаса, ни сам он, ни окрестности его…
…вопль, единый и отчаянный; над хибарками, влёт — жалкие, истертые перья из вспоротых перин; по мостовой, по грунтовой ли кислой дороге, по секущему, терзающему битому стеклу — полураздетых, вовсе голых, избитых, изнасилованных; из второго этажа выталкивали в узкое окошко клеенчатый, весь в белёсых трещинах, с ребристыми пружинами диван и жалкое, раздрызганное фортепьяно; пахло паленым волосом — подожгли седую бороду; гогоча, таскали за пейсы раввина, повсеместно неприкосновенного священнослужителя, почему ж это неприкосновенного, ежели он — пархатый…
…ворвутся ненароком, повалят, примутся топтать сапогами, услышишь, как захрустят твои ребра, захлебнешься собственной кровью, в глазах сделается темно, погаснет все, что есть вокруг тебя, а они пойдут дальше, не разбирая, кто где, и значит — святые иконы с божницы моментом снять, в окошко выставить, на крыльцо с иконою выйти, дрожа — православные мы, православные, не троньте нас, господа милосердные…
Толпа молчала.
Свежий помост издавал приятный сосновый запах, и пять свежих, приятно пахнущих сосною гробов белели внизу; а петель было — шесть, почему шесть, подумала Соня и поняла: шестая — для Геси Гельфман, для нее шестая петля, символически, поскольку Гесе отложена казнь, отсрочена…