— Молодец, Горбунов, хорошо, бит, парень, работаешь, — похвалил Чурмантаев. — Теперь твоего инструктора послушаем. Докладывай, Барташов. Вольный Тимерган, да?
У меня перехватило горло — я впервые был на телефонной перекличке, я медлил, Елхов подсунул бумажку, на ней скоренько выведено: «100 пр. 240 план». Я отодвинул писульку и сказал, окунаясь в неизбежность:
— Товарищ первый, секретарь, пока план идет на сто восемьдесят, из восемнадцати хозяйств не охвачено четыре…
Кто-то явственно хохотнул на телефонной линии, и грозовыми разрядами потрескивала трубка, и голос Чурмантаева показался мне гласом с небеси, это я сейчас определяю столь выспренне, а тогда я струсил и молчал.
— Аннан сыгаим! — выругался Чурмантаев, и женщины у аппаратов не воспротивились и не захихикали, — Пацан! — загремел Хозяин на весь район. — Пацан! Пуслали на свой шею. Елхова на провод!
— Елхов слушает! — отрапортовал мой председатель, и первый громыхнул:
— Райкум не спит сегодня, обкум не спит сегодня, туварищ Сталин, наверно, не спит, и вам не дрыхнуть, едри вашу в качель, чтуб утром всю расхлебать, пунятно? Район тормозите, область тормозите, вся страна подводите. С председателей летать хутел, Елхов? На фрунт захотел? Мы, бит, это тебе устроим, военком, слышишь?
— Слушаюсь, товарищ Чурмантаев, — лепетал Елхов. — Не поспим, конечно. Сделаем, конечно, товарищ первый секретарь…
— А этому пацану… — начал Чурмантаев, но удержался все-таки. — А инструктору райкомола ты, Елхов, помоги, ты человек зрелый, пускай и беспартийный большевик. А не сделаешь — бронь снимем, воевать пойдешь, Елхов. Понял, парень?
— Так точно, товарищ Чурмантаев, — говорил Елхов, зеленея. — Так точно…
— Валеево, докладывай, — перебил Хозяин. — Ага, слышу, двести шестьдесят. Кончай к утру. Следующий кто?
— Тебе хорошо, — сказал Елхов, когда перекличка наконец завершилась. — Молодой, неженатый, пойдешь, повоюешь, может, и возвернешься. А мне бронь как председателю, и жена хворая, и пацанвы полон двор. А ты и меня подвел, едрена корень.
Я смолчал. Я не жалел ни Елхова, ни его больную жену, ни тех бабенок, что у нас остались неохваченными, я думал только: ну как завтра покажусь в городе, ведь все районные работники, все председатели, совхозные директора, секретари партийных и комсомольских организаций слышали, как меня обозвал пацаном сам Первый, и как мне дальше жить и работать… А я-то, дурак, еще думал о повышении после того разговора с Хозяином…
Тусклела усеченная луна, Елхов смяк малость, успокоил — меня и, наверное, себя:
— Не вяньгай. Завтра выколотим. Придавлю, аж из-под ногтей брызнет. Айда пока к Стешке, дернем у нее и ко мне, спать, а как солнышко подымется, обладим.
— К утру велено доложить, — напомнил я.
— Ай, верно, — спохватился Елхов. — Ты посиди тут, я в Большой звякну, мильтона стребую на подмогу, Никитишну пужать. Мы им покажем, сучонкам, как свободу любить.
Пока он в конторе трезвонил, довольно времени прошло, и на бревешке не сиделось что-то, я побрел сонной, голодной деревней и вскоре увидел: у своей калитки, тоже на бревешке, сидит Стеша, облитая лунным подзаревом.
— Перекурить вышла? — глупо спросил я, остановился и мигом углядел опухлое, страшное лицо.
— Перекурить, — сказала она. — Да. Перекурить. Барташов, ты послушай только. Вот не могу я, третью ночь не могу. Как он меня своими обрубками тронет — не могу, и только. Сволочь я последняя, Барташов, ты понял? Я ведь его люблю. Вот. А — не могу. А дитенка бы мне, дитенка…
Выла на соседнем дворе собака; мерзко кривилась щербатая луна, я не умел сказать Соломатиной ничего, я постоял немного и выдавил:
— Можно, я пойду?
— Иди, выколачивай, — отозвалась учительница Стеша на мой школярский вопрос, и опухлое лицо ее сделалось большим и круглым.
Я вернулся в освещенную коптилкой контору, Елхов оповестил:
— Мильтон сейчас прибудет, верхи. Займемся…
Занялись и к рассвету закончили. Напоследок мы с Елховым и милиционером Санькой, демобилизованным по ранению, выпили опять свекольного самогона, и я отправился восвояси — не пешедралом, а на председательской одноколке, пружинно выстеленной свежей травой. Рядом тулилась назначенная в кучера Сонька, медаль ее поблескивала в первых лучах, и Сонька чему-то посмеивалась, она легкая была, отходчивая.
Мы тарахтели вдоль еще сонных домов, и только у самой околицы выскочила моя — моя! — Улька и нам вослед завопила истошно и весело: