— Говнюк ты!
А с упряжной дуги, вырезанный из газеты, прилепленный и спереди, и сзади, равнодушно и величаво смотрел на меня, на Соньку, на деревню Вольный Тимерган и на всю землю — товарищ Сталин в полувоенной форме.
1968 г.
Ржаная каша
Надо было в Кузембетево. Чем только перед собою не оправдывался Игошин, чтобы туда не ходить, а вот приперло.
Доводы он придумывал всякие: в районе девяносто два колхоза, на каждый по два-три дня — году не хватит; тамошний куст — по населению в основном татарский — закреплен за инструктором Назией Бахтияровой; языка он, Игошин, почти не знает… И что-то еще в подобном роде.
Истинные же причины заключались в другом. Сам Николай Игошин был родом из Кузембетева и стыдился там показаться: третий год война, ровесников давно призвали, а его нет, поскольку слепошарый, без очков родную мать, когда была жива, на малом расстоянии узнать не мог. А еще Игошин женился недавно, взял эвакуированную с двумя детишками, в райцентре чесали языки о всякий столб, а в деревне, конечно, и подавно. И, наконец, вряд ли он сумеет в родных местах показать авторитет — всякий помнит Игошина сопливым пацаном.
Но вчера Николая вызвал Хозяин, первый секретарь райкомпарта, и велел отправляться в Кузембетево, уполномоченным на уборку, ты, парень, тамошний, условия знаешь, людей знаешь, давай руководи, проводи линию… Игошин только вздохнул тихомолкой.
Можно было вызвать из колхоза подводу, поскольку ехал уполномоченным, — своим транспортом комсомол не разбогател, но Игошин и этого постеснялся: не оберешься разговоров, ишь, мол, Колька-то, барин сыскался, тарантас ему подавай. И лошадей оставалось повсюду шиш, а теперь страда… Николай — не привыкать стать — ударил пешака.
Поднялся на рассвете: двадцать три километра одолеет, с передыхом, до полудён, важно лишь не торопиться и не выжимать силы, а расходовать их мерно, умно. Поклажи не брал никакой.
Шагал он легко: пыль прибило росою, свежие портянки не комкались в сапогах, лицо не потело и очки потому не ерзали. Чтоб не хотелось пить, Игошин липкую горбушку, поданную хозяйкой, круто присолил и выхлебал впрок две кружки морковного чаю. Ломоть взял на дорожку, завернутый в газету. Игошин помнил об этом ломте и потому шел еще ходче, предвкушая привал, где он этот ломоть съест.
Ада, жена, проводить не встала, она уже привыкла к частым отлучкам Игошина или вообще была равнодушна к ним. Женился Николай скорей от жалости, хотя Ада ему нравилась, но любви, пожалуй что, не было.
Как первый секретарь райкома комсомола Игошин состоял в комиссии по устройству эвакуированных, в тот день прибыла очередная партия из Белоруссии, коридор заполнился шумом и плачем — не одна молодежь явилась, а всяких лет. На Игошина кричали, угрожали ему, просили, требовали, клянчили, советовали, сами ждали совета, жаловались, рыдали в голос. А она молча выложила справку: аспирантка Минского государственного университета Аделаида Борисовна Суханевич, мать двоих детей… Ребятишки были, конечно, тут же — явно близнята, одинаково замурзанные, белоголовые, непонимающие и какие-то странно умудренные. «Вам работу или жилье сперва?» — спросил Игошин, и Аделаида сказала тихо: «Я не знаю… Муж — пограничник у меня, без вести пропал… Я не знаю… Я комсомолка, вот и пришла…» Говорила робко и потерянно, у Игошина защемило, хотя уже успел понаглядеться на всякое горе. Николай сказал вдруг: «Ладно, жилплощадь устрою», — и отдал Аделаиде с ребятишками свою комнату, а сам перебрался в угол к хозяйке. Работы бывшей аспирантке по геологии здесь не сыскалось, распродавала кое-какое барахлишко, Николай подкармливал ребятишек, сколько мог, Ада благодарила, и, наверное, у нее от благодарности да непреходящей потерянности, а у Николая, скорей всего, из жалости, перемешанной с неловкостью какой-то, случилось то, про что стали чесать языки о каждый столб. Игошина призвал Хозяин, сказал: ты, парень, это брось, ты комсомольский бог и член пленума райкома партии, если живешь с женщиной, будь добр по закону, а то вытащим на бюро, понял?
Игошин, разумеется, не бюро испугался — хотя и это было, — а просто сам давно томился двусмысленностью их отношений, в тот же вечер поговорил с Адой, она вздохнула и сказала обреченно: ну если настаиваешь… «А муж?» — спросил Игошин. Соврала, призналась Ада, муж сидит за растрату, и развод с ним был, жуликом, никакой не пограничник, директор базы гастронома.
Николай постарался поверить, будто любит ее, Ада же ни в чем ни себя, ни его не убеждала, смутно как-то жила, и радости — той доли радости, что могла позволить война — в семье не виделось, ребятишки, Олежка и Игорек, существовали как бы сами по себе, ходили в первый класс, правда, приученные матерью, Игошина стали называть папой, но вынужденно, без тепла. Первое время Николай по возможности с работы домой торопился — это значило, что возвращался часам к десяти, если не уходил в колхозы, — а после перестал спешить или вовсе в райкоме ночевал, на деревянном жестком диване без подстилки.