…Вскоре после похорон Трофимов продал домишко — хороший был дом, уютный, — продал не ради выгоды, а потому, что жить здесь без Паши оказалось невмоготу. Жениться он зарекся, а Гешку приучил помогать по хозяйству — и пол вымыть, и сготовить, и постирать даже, — и тогда сняли горницу в избе старика Захара Филипповича, тоже недавнего вдовца, стали существовать по-мужски безалаберно и отчасти беззаботно. Когда затупилось горе, даже с веселием неким жили, на равных началах и правах. А соседки определили в Николае Григорьевиче завидного жениха: и характером, слышь, легок, и не стар еще, и при деньгах, и должность хорошая — участковый агроном райзо, и сын такой, что любой мачехе не в обузу. Но, как ни сватали, сколько ни подъезжали, Трофимов не поддавался, решил скоротать век в одиночку, понянчить внуков, если сам раньше того не помрет, и, наверно, понянчил бы, не случись окаянная эта война…
Дед Захар вернулся, молча лег, повозился на полатях, спросил огоньку; Трофимов наугад, в тень кинул коробок, а разговор так и не поддержал.
…Геннадий заявился с выпускного вечера, когда уже высоко стояло июньское полное солнце. Был нарядный он: в белой рубахе с широким отложным воротом — их почему-то, слыхал Трофимов, байронками называли, а то апаш, — в белых, из парусины туфлях, с вечера помазанных зубным порошком, а сейчас обзелененных. Был Геша еще по-мальчишески тонкошеий, но с крепкими плечами — плечи мужские. Трофимов не ложился, встретил у порога — так в это утро сынов и дочерей своих встречали тысячи, сотни тысяч отцов и матерей. Стесняясь поцеловать, сын потерся об отцовскую, за ночь защетинившуюся щеку, и, конечно, в тот миг Трофимов-старший явственно увидел Пашу… Пока он сына ждал, все время думал о ней, покойнице, как бы радовалась, и представлял, что бы сделала она сейчас по случаю окончания сыном десятилетки, и, представив, Геше велел прилечь и вздремнуть; тот мигом уснул — не в кровати, а на устеленном дерюжкою полу.
Тем временем отец сходил на воскресный базар за покупками, принес молодой редиски, зеленого луку, выпросил даже без очереди привозных огурчиков, накрошил, полил постным маслом и уксусом, поперчил. А еще нарезал на сковородку сала, чтобы, как проснется Гешка, мигом соорудить большую яичницу и пригласить на праздник деда — тот уже похаживал вокруг да около, предвкушая… Трофимов мельтешился на хозяйской половине у загодя растопленной печи, поглядывал в растворенную дверь и радовался, какой статный, красивый у него вымахал сын, и представлял себе внуков, беспомощных, теплых, — никогда младенца голенького в руках не держал. И мыслил, как он внуков станет цацкать, а после, подрастут когда, вырезать им из липы свистульки, ладить каталки, водить в поле, на луга, на скудную речку порыбалить. И Трофимову казалось, что жизнь его станет долгой, осмысленной и радостной вдвойне, потому что с этого дня сын взрослый и делается вроде бы не только сыном, а еще и равным, товарищем.
Давно сговорено было, что Геша поедет поступать в Казань, в сельскохозяйственный, он уважал отцову профессию и отчасти понимал уже землю. Трофимов и радовался этому, и страшился одиночества. Но в конце концов до Казани пароходом — полсуток, а к зиме сулили наладить самолетные рейсы, тогда будет еще проще…
Геннадий молча, как не спавши, свежий, невстрепанный, вскочил и первым делом крутанул патефон; тот заверещал разухабисто:
И Гешка тотчас подхватил:
«Радио бы лучше включил, чем эту шарманку свою, — хмуровато сказал отец. — Последние известия послушаем, чего там где творится».
Скворчала тем временем яичница-верещага, свежо и забыто пахли огурцы, накрошенные в тарелку, и дед облизывался при виде поставленной, с погребка, потной бутылки. Хорошо, счастливо было им троим, как и многим миллионам людей России в тот июньский выходной денек…
В райвоенкомат пошли вместе, и там, сколько ни просил Трофимов, сколько ни грозился даже обратиться к самому товарищу Сталину, отказали: стар, дескать, а вот Гешку, двадцать третьего года рождения, отправили на комиссию. Николай Григорьевич с другими родителями дожидался во дворе, курил одну за одной. Он ждал, понимая, что Геннадию не откажут; и было неправедное, ужасное в том, что пойдет не он, старик Трофимов, повидавший всякого и отживший свое, не он пойдет воевать, а сынок — молодой, красивый, не успевший еще изведать ни работы, ни любви, ни сладкой тягости человеческого существования…