Выбрать главу

Он уснул наконец, точно канул, а вода била по земле, по голым ветвям, по вконец издырявленной газете, струилась через щели в неприлаженных стеклах, вода уже стала замерзать на лету, но Трофимов того не видел, и, пока он спал трудным, горестным сном, пала негаданная, преждевременная зима.

Снег ударил невпопад…

Он летел через редкие листья, сбивая их, и ветер проходил за стеной, трепля деревья, они гнулись устало и покорно, роняли фольговые, прихваченные холодом, усталые одежки, черные лужи побелели, сделались плоскими, а Трофимов тем временем спал, и, подсунув под лапы усатую морду, дрых рядом прохиндей кот, и присвистывал на полатях дед.

И почивала вечным, как говаривалось издревле, сном Прасковья Сергеевна, и покоился где-то в неведомых краях, в стылой земле Геша Трофимов, красивый и навсегда молодой.

И никто не знал еще, что из Гешиных ровесников, двадцать третьего года рождения, вернутся с той войны лишь трое из ста… Только трое… И что почти тридцать миллионов полягут у нас на этой невероятной войне…

Не спала здесь, в маленьком полурусском, полутатарском городке на Каме, городке, ничем не примечательном, каких в России многие сотни, — не спала здесь и Райка Чуева, круглая сирота, невзглядная, востроносенькая, для всех окружающих никудышная обличием. Она лежала и плакала, и решала, как ей быть наутро, и не могла отважиться ни на что…

А дождь, замерзая на лету, делался густым и нахальным, он работал — во вред людям, и работал он бессовестно и настырно. И когда Трофимов пробудился, вышел на крылечко, скользкое от наледи, и двор, и улица, и весь райцентр, и вся неохватная планета предстали перед сельским агрономом в облике жестком и жестоком, хотя вроде бы и нарядном.

Перед крылечком резко, выпукло вырисовывались кочки — сверху черные, а понизу белые. По ним, с отвыку неуверенно, пошел Резвун. Холодно и сухо пахли теперь прутья давнего плетня. Звонко гудела брошенная у крыльца тесина, когда Трофимов наступил ногой. Клен дрожал у заплота, его темно-серая кора покрылась испариной, стылой и блестящей.

Захолодав ночью, Резвун пить не стал, только тронул воду в мшелой колоде и, помотав мордой, отошел. Трофимов его пожалел и себя пожалел, но ехать пора приспела — он стал запрягать мерина в скособоченный тарантас.

Тут вот и объявилось за плетнем девкино лицо, востроносенькое, хилое. Трофимов спросил первым:

— Тебе чего надо, ну?

Это, угадал Трофимов, была Райка Чуева, из райстатуправления учетчица, вместе с Геннадием в школу ходила, только десятый класс недотянула, не по лености, а скорее от нужды — сирота, безотцовщина, ребятишек в дому еще трое, а мать прошлой зимою померла, знал Трофимов, как знал в городке всякий про любого. Райка была собою ох как невзглядная, и Трофимов ее пожалел, но, тая жалость, сказал нарочно грубо:

— Ты чего?

— Николай Григорьевич, — сказала она робконько. — Вы, слыхать, в Шуран собрались, так мне бы с вами, по делу мне…

— И поехали, — отрубил Трофимов. Однако, притом жалея неповинную деваху, подбил волглое сено так, чтобы ей досталось побольше, помягче, сам же сидел почти на голой плетенке. Райка сдвинулась вбок, опасаясь ненароком стеснить Трофимова.

Их трясло по мерзлым булыжникам, выматывая душу. Их трясло уныло и навязчиво, пока не протарахтел под колесами короткий мост, а после тянулась гравийка, она тянулась в гору, долгую и нудную что для пешего, что для коня.

По бокам гравийки, нестерпимо на белом отчетливые, качались поникшие хлеба, они роняли зерно, гнулись под взрывами ветра.

Никогда Трофимов за долгую свою жизнь, за долгую агрономову работу не видывал, чтобы хлеб оставался под снегом, никогда не доводилось ему такое пережить. И глядеть на это было непереносимо, и слезами казались капли зерен, падающих с пониклых стеблей, с колосьев, падающих, ровно слезы, на первый — нахальный, нестерпимый — снег.

Трофимов нахлестывал Резвуна, будто мог, понудив мерина, убежать от страха этого, убежать от самого себя, убежать от гибели Геши и от войны, страшней которой не знавал никто за все время бытия человеческого. Он нахлестывал Резвуна, хотя дорога еще тянулась в гору, и Резвун тяжко икал селезенкой, и от шкуры его, траченной временем и усталостью, поднимался крепкий лошадиный пар.