И тут я увидел острые глаза Кострицына и то, как он приподнялся на топчане в палатке, когда я упомянул Этингена, и я догадался, что Кострицын продал меня и, что я бы ни говорил теперь, все равно, поверят ему, а не мне, и стало и холодно и страшно, я пересилил себя и сказал:
— Товарищ полковник, я ничего не знаю о вредных настроениях рядового Этингена.
— Гляди, какой храбрый ты, сержант. Врагов народа укрываешь, — сказал полковник по-прежнему негромко. — Гляди, какой храбрый. Дороговато может обойтись, пацанок. А он сам давно во всем признался. Ладно, иди пока. Еще вызовем, когда понадобится.
Меня потянуло в лес, я скреб ногами по листве и — надо же — у границы лагеря увидел: на штабеле курит грустный, как обычно, Этинген.
Я поколебался — и обругал себя за колебания, я раздвинул ветви.
— Здравствуйте, Павел Исаакович.
— Игорь? — откликнулся он. — Садитесь, Игорь.
Я вынул «Беломор».
— Оттуда идете? — спросил Этинген, я кивнул.
Дым папиросы проникал в легкие незаметно, я сразу припалил вторую и лишь тогда, понизившись до шепота, сказал:
— Павел Исаакович, меня расспрашивали про вас…
— Вполне естественно, — сказал он. — Не так уж много тут интеллигенции, а она всегда была подозрительна властям уже потому, что существует…
Я хотел, я обязан был остаться честным до конца и, пересиливая себя, добавил:
— Павел Исаакович, простите меня, пожалуйста, простите, я разболтал Кострицыну о нашем с вами разговоре, я не хотел, но так вышло, а Кострицын, видимо, продал… И верно, что когда вас вызывали они, то вы раскололись?
— Что за жаргон, Игорь? И в чем мне признаваться? Никаких тайных помыслов не держу. Но за свои убеждения постою. Что же касается вашей беседы с замполитом — напрасно волнуетесь, ведь вы сказали только то, что было, и не прибавили ничего, правда?
Кусты хряснули неподалеку, и, сгибая неподатливый орешник, кто-то большой и будто слепой втурнулся в заросли.
— Матюхин, — шепнул Этинген. — Помолчите пока.
Он мочился — долго и яростно, — мы слышали, как журчит струя и шуршат листья, как невнятно крестит он мать, господа бога Иисуса Христа, пресвятую Богородицу, и, понизив голос, полковника, и Прокуса, потом журчание и словесность прекратились, донесся всхлип или стон, тогда мы и подошли.
На земле, волглой, жидко устеленной листом, он сидел, Матюхин, громадный, как укороченный шкаф, и тихо ныл, подперевшись ладонями, было странно видеть его таким, всегда неунывающего и громогласного. Я знал: он часто разговаривает с Этингеном, показывает письма из дому, он тянется к Павлу Исааковичу, как и я, как и многие другие, потому что видит в нем, должно быть, такое, чего не даст ему здесь никто другой.
Этинген тронул Матюхина, тот поднял разбухшие глаза.
— А, жид распроёданный, — сказал он. — И ты, жидовский прихлебала… Кровушки моей попить захотели, падлы, суки…
— Петя, успокойся, — попросил Этинген, — и расскажи, что случилось там…
Матюхин перестал ныть, глаза — неосмысленные, туго налитые кровью и тоской — сузились. Он сказал:
— Катись ты к зеленой матери, христопродавец. Сам поди меня и продал. Ты-то вывернешься, ваша нация такая…
— Как ты смеешь? — заорал наконец я, все-таки я был сержантом и мог проявить власть. — А ну встать!
— А кия не хочешь? — отозвался Матюхин и, сидя, показал рукой нечто вполне понятное. — Едал я таких говорков со всех бугорков.
Пойдемте, Игорь, — сказал Этинген, морщась. — Пускай поматерится в одиночку. Ему это полезно, как и всякому хлюпику.
Мы повернулись, и тогда Матюхин бухнул:
— Баре! Как были баре, так и остались, вам до человека — хоб хунь!
Этинген сказал, когда отдалились:
— Это неверно, Игорь, запомните, это неверно, будто в трудную минуту распускается и слабеет духом именно интеллигент. «Блаженны нищие духом» — сказано в Писании. Но ведь они — не только блаженны, они и слабы, нищие духом. Лишь интеллект придает личности подлинно волевые качества. Чем беднее духовная организация, тем податливей натура… Не случайно ведь полицаями, старостами, бургомистрами при фашистах становились, как правило, не учителя, не врачи, не служащие, а всякие деклассированные…
— Но как вы могли, Павел Исаакович, он оскорблял вас, а вы промолчали…
— Это не оскорбление, Игорь. Когда на вас кинется ну, скажем, теленок или глупый щенок — разве станете вы драться? Вы отмахнетесь просто, или пройдете мимо, или погладите, и он успокоится. Борются — с равным противником, с тем, кто сильнее. Слабых и низших — жалеют или презирают, к ним снисходят… Вот что, нам не годится входить в лагерь вместе. Вы вперед, я — после. И постарайтесь в эти дни со мной не встречаться, прошу вас и настаиваю.