Стол был изысканный, цветы — редчайшие, хрусталь — коллекционный, общество — многоплановое. Словом, праздновали на широкую ногу. Сам Луфкин, аскетичный и худощавый, почти не ел — ни к икре, ни к паштету не притронулся. Позволил себе два неразбавленных виски под рыбу, остальное проигнорировал. Роджер между тем перешел непосредственно к лести. Я сидел напротив, все слышал.
Человек новый изумился бы его усилиям — Роджер не экономил, как не экономят в гостях хозяйскую зубную пасту. Мне же казалось, Роджер старается недостаточно. Луфкин входит в когорту движущих Западный мир — более успешного человека я не встречал. Жесткий, хваткий, обладающий (паче подозрений) образным мышлением, тонкий психолог — таков Луфкин. Но ни одно из этих впечатляющих качеств не исключает — и не смягчает — тщеславия столь всепоглощающего, что масштабы его не укладываются в среднестатистической голове. Давным-давно, еще будучи у Луфкина консультантом по юридическим вопросам, я регулярно наблюдал ангельские хоры в отдельно взятом офисе; впрочем, даже преданным и бесконечно благодарным подчиненным, по мнению Луфкина, не открылись все достойные хоров личные качества и достижения. Помню, мои тетушки, старые девы, в детстве внушали, будто сильные мира сего не придают значения лести. Что ж, Луфкин немало удивил бы моих тетушек. У бедняжек случился бы культурный шок, узнай они, что Луфкин любит лесть больше прочих влиятельных людей, с которыми мне доводилось иметь дело, — больше, но не намного.
Панегирики Луфкин выслушивал внимательно и настороженно. Периодически поправлял Роджера, всегда по делу — например, Роджер предположил, что Луфкин изрядно рисковал, когда с химической промышленности переключился на самолетостроение.
— Какой может быть риск, если знаешь, что делаешь? — возразил Луфкин.
— Но ведь для того чтобы просчитать выгоды, тоже нужно мужество, — заявил Роджер.
— А как же, — смягчился Луфкин. По углу наклона аккуратной небольшой головки можно было догадаться, что этот пассаж одобрен.
Один-два раза они затронули серьезные вопросы.
— Туда не лезьте — дело безнадежное, — предупредил Луфкин так, будто в принципе не мог ошибаться. Мы с Роджером, оба знали: он действительно редко ошибается.
Я слушал — и не понимал, что эти двое друг о друге думают. Луфкин, надеялся я, тщеславие которого все же не перевешивает проницательности, вряд ли не заметит тщеславия Роджера. Роджер поднял тост в честь лорда Луфкина, и лорд Луфкин встал сказать речь — это меня совсем обнадежило. Луфкин принялся за историю своей жизни. Я эту историю слышал неоднократно, и всегда она являлась признаком расположения лорда Луфкина к благодарной аудитории.
Лорд Луфкин оратор был никакой, особенно по сравнению с Роджером, оратором хорошим. Аудитории он не чувствует, тогда как Роджер в выборе тона не ошибается. Впрочем, подобные мелочи лорда Луфкина никогда не волновали. Он стоял, прямой, поджарый как юноша, уверенный в собственном красноречии не меньше, чем Уинстон Черчилль в лучшие дни. Для затравки Луфкин покритиковал правительство в целом и министров в частности. Он, Луфкин, проинформировал нас Луфкин, был бы много богаче, если бы не министры со своими прогнозами, — зачем только он их слушал. Потом, по обыкновению взявшись за моральное превосходство с другого боку, добавил, что деньги для него не самоцель. Он просто хочет выполнить свой долг перед обществом и рад, что Роджер Квейф его понял.
Луфкин не лицемерил и не уклонялся. Как истинный человек действия, он верил в то, что сам говорил, а также в очевидную пользу собственных намерений. Что и иллюстрировал историей своей жизни. История год от года не менялась. И походила на «Майн Кампф», как родная дочь походит на отца. Состояла она штук из шести эпизодов с предсказуемой моралью, большая часть которых произошла (если вообще имела историческую основу) до луфкинского двадцатилетия. Один эпизод повествовал о юном Луфкине, отведенном семейным доктором — непонятно, с какой целью — на фабрику, работавшую вполсилы. «Я прямо на месте решил, что мои собственные фабрики, когда они у меня появятся, будут работать на полную мощность. Иначе зачем их и открывать? Точка». А к этому эпизоду лично я питаю особенную слабость: Луфкина, все еще юного, предупреждает некий мудрец, чье имя кануло в Лету. «Луфкин, — говорит мудрец, — ты падешь, ибо не веришь, что лучшее есть враг хорошего». Луфкин не изменился в своем костистом лице и добавил зловеще: «Когда этот тип состарился, я назначил ему приличное содержание». История луфкинской жизни всегда заканчивалась на двадцать третьем году. Так было и в тот вечер, то есть Луфкин едва добрался до года рождения большинства присутствующих. Впрочем, это его не заботило. Внезапно он сел, расплылся в довольной улыбке и скрестил руки на груди.