“Разговор настоящий, непридуманный, – писал про это Шкловский. -
Память у меня хорошая. Если бы память была хуже, я бы крепко спал ночью”.
Я читаю Шкловского и думаю о времени.
Есть такая игра – постукалочка.
Не знаю, что это такое.
Постукалочка имеет для меня свой, особенный смысл.
И не надо объяснять ничего, я слушать не буду.
Постукалочка – это звук проходящего времени в стуке ночного сторожа.
Стук-стук.
Время идет.
Что-то проходит мимо меня.
Раньше – не то. А теперь можно прийти в булочную и не обнаружить там хлеба. Вот как.
Наконец я еду обратно.
Платформа пустынна и залита солнцем.
Мимо нее одновременно едут два состава – один порожний, собранный из разноцветных цистерн, обшарпанных вагонов, пустых автомобильных платформ, платформ с огромными пузырями, на которых написано по слогам: “По-ли-ме-ры”, и платформ просто пустых.
Другой состав, в два раза короче первого, сбит из одинаковых коричневых вагонов, покрашенных свежей краской.
Но вот вслед за этим вторым пришла и моя электричка.
Вот я вижу ее, приближающуюся, проседающую и клюющую носом при торможении.
Я надеваю майку и выбираю вагон – нужен тот, с рогами.
Отчего-то известно, что он не моторный, а значит, в нем меньше трясет.
Вот Шкловский, тот любил технику. Он много писал о ней, перечисляя марки автомобилей, звучащие как слова мертвых языков:
“испано-сюиза”, “делоне-бельвиль”, “паккард”, “делаж”…
Он писал о технике, как о женщине.
В тамбуре стоит потный солдат-армянин. Он стоит прислонившись к стене и держит обеими руками фуражку.
На дне фуражки написано: “Калинин”.
Дача моя, оставленная за спиной, вновь появляется в окне и тут же исчезает.
Я уезжаю.
Уехал и мой друг в поисках обетованной земли.
Он уезжал под адажио Альбинони, в день похорон.
Опять еду в метро.
Рядом едет девушка.
Ее тонкие ноги захватаны синяками.
Суровая женщина, разведя колени, читает антисемитскую газету.
Вошли два человека странной национальности.
Один, стриженный ежиком, в джемпере с двумя рядами золотых пуговиц и неясным гербом на сердце, сразу начал ковырять в носу.
Входят, выходят…
Девица с зонтиком, повешенным через плечо – как винтовка.
Милиционер с оскорбленным лицом.
Парень со сжатыми кулаками. Старуха с котенком в сумке.
Человек с автоматическим зонтом. Чешет им за ухом. Сейчас зонт раскроется, и… Нет, человек уже вышел.
Снова старуха, на этот раз в тренировочном костюме.
Снова милиционер. Теперь с дубинкой.
Опять девица в мини. Мини-бикини. Сверху на бикини надета майка, на ногах те же синяки, только теперь в шахматном порядке.
Холодно мне что-то. Холодные ночи этим летом. Холодные ночи погубили Петра – он вышел из темноты к костру, чтобы погреться.
У костра тепло, но нужно отрекаться.
Холодной ночью всегда тянет выйти к костру.
И об этом писал Шкловский.
Но холодно – мне.
Куда это меня занесло?
Метро “Измайловская”. Пути в три ряда. Между ними – серебряные фигуры. Одна из них – русский мужик в армяке, с большой дубиной.
Очевидно, дубина эта – народной войны.
На стенах станции керамические розетки. Сюжеты розеток однообразны – автомат, выглядывающий из кустов, пулемет, выглядывающий из кустов, неясный “фрейдовский” предмет, выглядывающий из кустов…
Голос в метро говорит:
– Булыгин, зайдите к дежурному по станции…
Кто этот Булыгин?
Инвалид стоит на трех ногах: два костыля и грязная брючина, оканчивающаяся рваным кедом.
Я вчера проводил друга. Он уезжал с Киевского вокзала, стоял в толпе своих горбоносых родственников, доплачивал за багаж.
Совал носильщикам сотенные.
Носильщику нужно дать сто пятьдесят. И проводнику тоже нужно дать, иначе на таможне багаж перетряхнут до последней нитки, а евреи, уезжающие с Киевского вокзала, везут много.
Друг мой вез на пальцах чужие кольца, а его беременная жена – две тысячи долларов на вздутом животе.
И был, надо сказать, довольно веселый денек, несмотря на то что в это время на Ваганьковском кладбище хоронили убитых во время военного переворота.
Друг мой за большие деньги переоформил билет на неделю раньше, ибо еврею в России нужно поворачиваться.
Поезд просверкнул стеклами, ушел, изогнувшись, на Будапешт, а я остался на Киевском вокзале – инвалидом.
А вот я еду обратно. Вагон пустой. Сидят в нем пьяненький старичок, похожий на Эйнштейна, да две трезвые девушки.
Одна из них улыбается.
Пьяный Эйнштейн подсаживается к девушкам, обнимает одну из них за плечи, пытается дотянуться до другой.
Нет, девушки все-таки не очень трезвые.
Надену я тюбетейку.
Надел.
Девушки мне положительно нравятся.
Оставлю-ка я про них.
Но тут я начал уже совершенно неприлично ржать, тем более что…
Вышел.
Еду дальше, дальше…
Тут уже другое. Женщина в спущенных чулках сидит на лавке пустой станции. Оглядываясь, она засовывает руку в сумку, вынимает и слизывает с ладони что-то длинным языком.
Снова поехали.
Сонная парочка у двери – высокие ребята. Мальчик с девочкой, совсем дети.
Наконец я вышел из метро на пустынную площадь Маяковского.
Передо мной был город после большого дождя.
Этот город стоял в одной большой, медленно испаряющейся луже.
И я пошел домой.
ШКОЛА
Тогда я работал в школе. Работа эта была странной, случайной, совсем не денежной, но оставлявшей много свободного времени.
Вот уже кончался год, и школьники мои стали сонливыми и печальными, да и у меня на душе было как в пустой комнате, застеленной газетами. В комнате этой, куда я возвращался из школы, уныло светила над пыльной пустотой одинокая сорокаваттная лампочка.
Как избавления ждал я снега. Он выпал, но вместе с ним пришла и зимняя темнота, когда, выехав из дома рано утром, я возвращался обратно в сумерках.
Итак, приходилось вставать рано, пробираться мимо черных домов к метро, делать пересадки, лезть в автобус…
Он приходил несколько раньше, чем нужно.
Я прогуливался у школьного здания с внутренним двориком.
Небо из черного становилось фиолетовым, розовело.
Толпа детей с лыжами и без тоже ждала человека с ключом.
Мимо, по тропинке, покрытой снегом, проходил юноша в очках. Он всегда проходил в это время. Если я опаздывал, то встречал его у самой остановки, если шел вовремя, то на середине пути.
И, видимо, зачем-то он нужен был в этой жизни. Молодой человек был студентом – часто я видел его с чертежами или тетрадью под мышкой.
Учителей в школе было шестьдесят или семьдесят, но я знал в лицо только десять. Среди моих приятелей был один из трех математиков, высокий и лысый, студент-информатик и литератор в огромных очках. Мы курили в лаборантской, и белый сигаретный дым окутывал компьютер “Электроника”.
Преподаватель литературы часто изображал картавость вождя революции. Выходило комично, и многие смеялись. Делал он это часто, и его “товаищ” и “батенька” бились в ушах, как надоедливые мухи. Приходил и милый мальчик, похожий на Пушкина, но с большими ушами, отчего его внешность также была комичной.
Ушастый мальчик учился в каком-то авиационном институте, а сам учил школьников компьютерной грамотности и премудростям стиля кекошинкай.
Приходил, впрочем, еще один математик, в измазанном мелом пиджаке, весь какой-то помятый и обтерханный.
Математик по ночам работал на почте и всегда появлялся с ворованными журналами. Они, эти журналы, всегда были странными, странными были и путаные речи математика.