Но, вернувшись к нашей бане, надо сказать, что множество разного народа стояло в очереди вдоль Третьего Иорданского переулка.
Первые два были уже давно переименованы, а этот последний, третий, остался, и остались наши бани, отстроенные еще сто лет назад и вокруг которых в утренней темноте клубился банный любитель.
Стояли в очереди отец и сын Сидоровы. Отец в форме офицера ВВС, а сын – в только что вошедшей в моду пуховке, стояли горбоносый
Михаил Абрамович Бухгалтер со своим младшим братом, который, впрочем, появлялся редко – он предпочитал сауну.
Стаховский в этот раз привел своего маленького сына.
Толстый Хрунич постоянно опаздывал и сейчас появился, как всегда, в последний момент, когда настало великое Полвосьмого, дверь открылась, начало очереди сделало несколько шагов и уперлось в окошечко кассы. Кассирша трагически закричала:
“Готовьте мелочь!”, быстро прошли желающие попасть на вечерние сеансы, а получившие в руки кассовый чек с надписью “Спасибо”
(завсегдатаи брали сразу два – на оба утренних сеанса) побежали вверх по лестнице с дробным топотом, на ходу раздеваясь и выхватывая из сумок банные принадлежности.
Спокойно раздевался лишь Евсюков. Хрунич суетился, снимая штаны, щеголяя цветными трусами, искал тапочки и производил много шума.
Рюкзаки братьев Бухгалтеров извергали из себя множество вещей, не имеющих по виду никакого отношения к бане. Вот пробежал в мыльню старший Сидоров, волоча за собой сразу три веника.
Стаховский торопливо расстегивал курточку своего сына.
– Дай мне твоего Розенкранца! – Не ожидая ответа, Хрунич схватил губку Евсюкова и зашлепал резиновыми тапочками по направлению к мыльной.
– Чего это он? – удивился Евсюков, аккуратно складывая ношеное белье на скамейку.
– Это Хренич хочет свою образованность показать, – сказал
Сидоров-младший и, собрав в охапку веники, устремился за Хруничем.
Хрунича за глаза звали Хреничем, на что он очень обижался.
Хрунич-Хренич был музыкант, то есть по образованию он был математик и десять лет потратил на то, чтобы убедиться, что играть на скрипке для него гораздо приятнее, чем крепить обороноспособность страны. В нашей компании было много таких, как он, и на это уже никто не обращал внимания. Один
Сидоров-младший, который учился в том же самом институте, что и
Хрунич, был неравнодушен к теме перемены участи. Дело было в том, что Сидоров и сам не сильно любил свою alma mater, но бросить ее боялся и от этой нерешимости всем завидовал.
Завидовать-то он завидовал, но показать это было неловко, и он молчаливо двинулся за всеми в дверь мыльного отделения.
Евсюков же, пройдя в мыльню, стал напускать в таз горячую воду.
Он положил свой веник в один таз, а затем прикрыл его другим, так что осталась торчать только ручка, перетянутая веревочкой и подрезанная, чтобы никого, упаси Бог, не поранить в парной. К веникам Евсюков всегда относился серьезно. Как-то, в конце весны, он приехал в Москву и тут же организовал поход за вениками.
Евсюков уверенно шел по подмосковному майскому лесу с огромным невесомым мешком за спиной. Он искал особые места, у воды, где росли березы с тонкими и гибкими ветками. Евсюков обрывал листики с разных деревьев, облизывал, сплевывал и, если листик был шершавым, переходил дальше, снова пробовал листья языком, пока не находил искомых – бархатистых и нежных.
Евсюков учил меня тогда отличать глушину от банной березы, а я вместо этого пил весенний воздух и совсем не думал ни о березовых вениках и их очистительных свойствах, ни о вениках можжевеловых, ни о вениках эвкалиптовых и дубовых. Не думал я и о вениках составных, с вплетенными в них ветвями смородины, которые так любил вязать Евсюков.
Я думал о любви, и лишь треск веток прервал тогда мои размышления. Это сам Евсюков обрушился с березы, на которую он не поленился залезть за искомыми веточками.
Евсюков сидел на земле, отдуваясь, как жаба, и отряхивая свой зеленый френч. Так нелегко давались ему уставные банные веники.
У меня на даче мы повесили их, попарно связанные, под чердачной крышей, прошитой незагнутыми гвоздями, так что приходилось все время вертеть головой. Евсюков уехал к себе, наказав следить за вениками. Ими он пользовался, приезжая в Москву.
И сейчас, взяв один из них, хорошенько уже отмокший в тазу, ставший мягким и упругим, он поторопился в парную.
В парной Евсюков забирался на самую верхотуру. Он сидел в уголке у черной стены, не покидая своего места по полчаса. Евсюков имел на это свои резоны.
Лет восемь назад бравый прапорщик Евсюков несся над землей, сидя в хвосте стратегического бомбардировщика. Сидел он там не просто так, а посредством автоматических пушек обеспечивая безопасность себя и своих боевых товарищей. Евсюков занимался этим не первый год, но восемь лет назад прозрачная полусфера, под которой он сидел, отделилась от самолета, воздушный поток оторвал прапорщика от ручек турельной установки и потащил из кабины.
Вряд ли бы он сидел сейчас с нами на полке с душистым веником, если бы не надежность привязных ремней. Пока бомбардировщик снижался, с Евсюкова сорвало шлемофон, перчатки и обручальное кольцо. Когда его смогли втянуть в фюзеляж, Евсюков был покрыт инеем. Высотный холод поморозил Евсюкову внутренности.
Провалявшись три месяца в госпитале, он был комиссован, но с тех пор приобрел привычку медленного, но постоянного сугрева организма.
Летом после парной Евсюков употреблял арбуз, а в остальное время
– моченую бруснику.
Теперь он сидел в уголку, рядом со стенкой, дыша в свой веник, прижатый к носу.
– Ну ты че, ты че, когда это в Калитниковских банях было пиво? – пробился через вздохи чей-то голос.
– Болтать начали, – сказал сурово старший Сидоров, – пора проветривать.
Мы начали выгонять невежд дилетантов из парной. Незнакомые нам посетители беспрекословно подчинялись, пытаясь, однако, проскользнуть обратно.
– Щас обратно полезут, все в мыле… – отметил мрачно Хрунич.
Наконец вышли все.
Начали лить холодную воду на пол. Евсюков, орудуя старыми вениками, сгонял опавшую листву с полка вниз, а Сидоровы погодя захлопали растянутой в проходе простыней.
Дилетанты столпились у двери и, вытягивая длинные шеи, пытались понять, когда их пустят внутрь.
И вот Хрунич стал поддавать, равномерно, с паузами, взмахивая рукой. Поддавал он эвкалиптом, у нас вообще любили экзотику, или, как ее называл Сидоров-старший, “аптеку”. Поддавали мятой, зверобоем, а коли ничего другого не было – пивом.
– Шипит, туда его мать, смотри, куда льешь!.. – крикнул кто-то.
– По сто грамм, по сто грамм, уж не светится, а ты все льешь…
– Пошло, пошло, пошло… Ща сядет…
– Ух ты…
– Эй, кто-нибудь, покрутите веником!
– Да не хлестаться… Ох…
– Ну еще немножко…
Много времени прошло, пока наша компания выбралась из парной и двинулась обратно в раздевалку. Михаил Бухгалтер был сегодня освещен особенной радостью. Неделю назад у него родился внук.
Дочь Михаила Абрамовича вышла замуж, по его понятиям, поздно, в двадцать четыре года, и ровно через девять месяцев принесла сына. Михаил Абрамович разложил на коленях еще не обрезанные фотографии.
На них была изображена поразительно красивая женщина, держащая на руках ребенка, и темноволосый молодой человек, стоящий на коленях перед диваном, на котором сидела его супруга. Молодой человек положил голову на покрывало рядом с ней. Все трое, видимо, спали.