Процессы эти зарождались при Юлиях — Клавдиях в недрах новой имперской государственности; теперь они завершались у всех на глазах. Их смысл становился очевидным каждому, кто размышлял над судьбами Рима. «Адриан понял нежизнеспособность созданного Августом разделения власти, — очень точно подытожил описанные выше процессы историк нового времени.-…Порвав с прошлым, он ввел новый принцип — участие всадничества в управлении империей, что привело к созданию твердых и стабильных форм власти. Ни о каком разделении ее отныне не могло быть и речи, ибо, по мысли Адриана, вся полнота ее принадлежала только принцепсу, и существование служилого сословия делало теперь императорское правление эффективным. Установление это имело, конечно, и оборотную сторону. Состоящий из императорских служащих аппарат управления должен был оказать разрушительное действие на одну из главных опор всей античности — свободу самоуправляющейся городской общины. Безудержное и бессовестное развитие чиновничьего аппарата означало конец самоуправления и автономии города-государства».[178] Отношения Тацита с римским обществом Адриановой поры и обусловленная ими судьба «Анналов» связаны с объективным завершением истории римской гражданской общины, а не с аналогиями между Адрианом и Нероном или жестокостями нового императора — их бывало достаточно и раньше. Фоном существования, предпосылкой любых размышлений о народе и его истории, любого нравственного чувства для Тацита была система ценностей римского города-государства, rei publicae Romanae. Вся критика римской ранней империи, вся трагедия общества, представленная в его книгах, были вызваны тем, что эта система разрушалась, что интересы государства и его традиционная общественная мораль разошлись. Но эта ситуация могла стать основой трагедии лишь потому, что нарушалась нерушимая норма, отделялись друг от друга силы, нераздельные по самой природе вещей. Рассказ о распаде римской virtus, «гражданской доблести», был исполнен силы и глубины потому, что историк видел в ней концентрацию и воплощение безусловной, образующей фон всякого существования, непреложной реальности — римской гражданской общины. То же видела в «гражданской доблести» аудитория, к которой Тацит обращался, и исходившие от нее понимание и сочувствие наполняли его повествование энергией, укрепляли веру в историческую справедливость его взглядов и оценок. «Предсказываю — и предчувствие меня не обманывает, — что исторические сочинения твои будут бессмертны», — писал ему один из современников.[179] «Гражданская доблесть» была соотносительна с «гражданской общиной» и вне последней немыслима: единство энергии гражданина и интересов государства — это и называлось virtus, и это же, под другим углом зрения, называлось res publica Romana. Поэтому, когда стерлась разница между Римом и миром и Рим не только в административно-политическом, а затем и в идеологическом отношении, но непосредственно, в повседневном сознании каждого растворился в космополитической империи, virtus перестала быть угрожаемой нормой, оскорбленным величием римской истории, предметом раздумий, страстей и надежд — она просто потеряла смысл, сошла на роль реликта, музейного экспоната, а вместе с ней — и вся духовная ситуация, выраженная в творчестве Тацита и его породившая.
Книги Тацита исполнены ненависти к описанным им императорам, так как каждый из них был «враждебным доблести». Но враждебным можно быть только по отношению к тому, что есть, что реально существует, и сама борьба вокруг virtus доказывала, что в годы, Тацитом описанные, она еще была жива. Сознание это было у историка столь же ясным, как и сознание ее постоянно углубляющегося распада. «Не до конца было лишено доблестей и наше время».[180] Тацит писал о том, что единство человека и традиции распадалось на хищное своекорыстие и неподвижный консерватизм, но само хищничество «наглецов» и «доносчиков» было еще заряжено энергией, выражало еще особое содержание принципа развития в городе-государстве, а сам консерватизм еще был внутренне ориентирован на «нравы предков», и потому каждый из них, своей односторонностью разлагая virtus, был односторонне соотнесен с ней. Неразрешимость этого противоречия сообщала мрачный кровавый колорит описанной Тацитом эпохе, но постоянное сосуществование в ней сил «враждебных доблести» и «высокой и благородной доблести» доказывало, что противоречие, разрыв и борьба оставались живой и напряженной формой существования virtus, как, впрочем, всякой ценности и всякой истины. Конец эпохи Юлиев-Клавдиев и Флавиев означал конец того раскола римской жизни, над которым постоянно и напряженно думал Корнелий Тацит. Но преодоление этого раскола, ради которого он взялся за свой исторический труд, было мыслимо, как теперь выяснилось, лишь ценой упразднения всей исторической ситуации, породившей проблему, лишь за счет омертвения самой res publica Romana.