Двери в вагоны отворились, и полицейские стали заталкивать заключённых внутрь, пересчитывая их плетьми. Савин ввалился в вагон последним, получив два прощальных удара по спине. Теперь предстоял долгий переезд туда, где он больше не увидит ни великого князя, ни Фанни, ни всего, что было смыслом его молодой беззаботной жизни.
В холодном железном вагоне было слишком тесно. Почти все заключенные стояли, кое-как удерживаясь за выступы в стенах. От движения по рельсам старые вагоны раскачивало в стороны так, что арестанты то и дело валились друг на друга. Савин ухватился за небольшой выступ возле окна. Он всматривался в густой лес. Тёмные заросли бесконечной лентой тянулись вдоль рельсов, вызывая ощущение безысходности.
На повороте поезд внезапно затормозил. Савина качнуло вперёд, и он свалился на пол, больно ударившись ребром. На него свалилось несколько человек, кто-то из них придавил к полу колено Николая, давно нывшее от боли. С трудом сдержав крик, он поднялся и вновь ухватился за свой выступ. Усталость вскоре взяла своё — Николай заснул стоя, прижимаясь к стене вагона и бокам стоявших рядом людей.
Вечером, когда поезд остановился на маленькой станции, каторжникам принесли мешок с нарезанным хлебом и три ведра воды. Кружек не было, и люди жадно зачерпывали воду из вёдер горстями. Солдаты держали их под прицелом ружей в течение всего ужина.
— Даже помолиться перед едой не дали, ироды! — проворчал пожилой арестант и, торопливо перекрестив лоб, впился зубами в ломоть хлеба.
Савин невольно вспомнил мать, всегда читавшую молитву перед едой, вспомнил обеды и ужины в лицее, перед которыми священник отец Павел непременно говорил:
— Помолимся, отроки, возблагодарим Всевышнего за хлеб наш!
Савин подумал о матушкином борще с душистыми мясными пирожками, об отварной говядине с картофелем, которую подавали на обед в лицее, расстегаях со стерлядью при дворе Николая Константиновича… Живот свело голодной судорогой, и Савин быстро перекрестился.
Прошла ночь и ещё полдня в холодном вагоне, пропитавшемся запахом немытых тел и мочи. Поезд время от времени останавливался, но вагон с каторжниками не отпирали. Люди изнывали от усталости, голода и жажды. От отчаяния кто-то запел заунывным голосом:
Голова ль ты моя головушка,
Голова ль моя молодецкая,
До чего тебе дошататися,
По всему ли свету белому…
Несколько человек подхватили песню. Николай чувствовал, что от тоскливой мелодии на глаза сами собой набегают слёзы. Он зажмурился, чтобы никто этого не заметил.
«Я не могу погибнуть на каторге! — мысленно повторял он. — Я что-нибудь придумаю! Непременно придумаю!»
Поезд замедлил ход, а потом резко остановился. Арестанты прервали песню, надеясь, что сейчас им дадут поесть. Дверь и в самом деле распахнулась, и грозный голос конвоира крикнул:
— Выходить!
Заключенные, согнувшись, выходили из вагона под ударами плетей, отсчитывающих каждого, кто переступал порог.
— Построиться! — орал конвоир. — Считаю до трёх!
Заключённые засуетились, не желая получить новые побои, и выстроились в шеренгу. Савин оказался в третьем ряду. Его плечо сильно ныло от полученных ударов, и он пытался умерить боль, растирая пострадавшее место рукой.
— Три! — крикнул конвоир, когда все наконец построились.
Поезд медленно двинулся дальше, оставив арестантов и конвоиров в глухом лесу. В воздухе осталось лишь чёрное облако паровозной копоти. С противным скрежетом состав удалялся прочь.
— На-ле-е-во! Шагом марш! — скомандовал главный конвоир.
Каторжники повиновались, с трудом передвигая затёкшие после мучительного пути ноги.
Савин посмотрел на идущего рядом старика. Его лицо было измождённым, но каким-то добрым, отеческим.
— Слышь, дед, тебя-то за что? — поинтересовался корнет.
— Да ни за что, — отмахнулся старик.
— Вот и меня.
Савин сочувственно посмотрел на старика и уточнил:
— Тебе сколько сидеть?
— Десятку, — отрезал старик, не меняя выражения лица.
— Можно считать, пожизненно, — вздохнул корнет.
Но тут подскочил конвоир и хлестнул Савина по спине так, что тот споткнулся и едва не упал.
— Молчать, шкура!