Под провожающими и оценивающими взглядами сельчан пошли в город уже знакомой дорогой. Пока не вышли из деревни, молчали, словно влюблённая пара, боящаяся как-нибудь выдать свои отношения, привлечь ненужное любопытство не избалованных событиями подземных жителей. После мостика на взгорке к тёмной лесной громадине Владимир, наконец, поинтересовался:
- Так куда же мы идём?
Шедшая всё время рядом, не отступая и не обгоняя ни на шаг, Зося тут же ответила:
- К тётке моей, сестре матери. У неё свой дом, живёт одна, никого не пускает, но я её уговорю: она меня любит.
- Удобно ли будет парню жить с тёткой вдвоём? Она старая?
Зося засмеялась. Добившись своего и миновав деревню, она стала заметно раскованнее той, что была за забором, когда встречала их с Марленом.
- К молодой бы не повела, а тёте уже за сорок.
Потом, нахмурившись и отрывисто роняя короткие фразы, рассказала:
- Муж у неё погиб. Служил у немцев в городской управе каким-то начальником. Даже охрану из полицаев имел. До войны он преподавал в университете на кафедре иностранных языков. Хорошо знал немецкий, французский, английский, какие-то славянские языки. И почему-то, хотя и мог, не уехал, остался в оккупации. Как только город освободили, взяли его смершевцы по доносу. Какой-то не в меру ретивый тыловой мститель, ничего не слушая и обрадовавшись возможности показать себя и выслужиться, без суда и следствия его вместе с четырьмя другими, может, тоже безвинными, а может, предателями, не знаю, на центральной площади принародно с табличками на груди «Я помогал фашистам», как немцы делали, расстрелял. А через два дня пришли к тёте из фронтовой разведки, просили прощения за то, что не успели уберечь дядю, обещали всякую помощь, выдали документы на дом и ещё очень просили, чтобы не рассказывала она без причины о расстреле нигде и никому, чтобы не пострадать самой. Оказывается, Александр Иванович был разведчиком, специально оставленным в городе, сведения свои посылал через фронт прямо в Москву, никто о нём, кроме Москвы, ничего не знал и не подозревал, кто он есть на самом деле. Сообщить из Москвы на фронт не успели, может, забыли, вот и погиб дядя как предатель. Тётка просила в СМЕРШе тело мужа, чтобы похоронить, как следует, но ей не дали, сказали, что захоронен в общей могиле, раскапывать нельзя, народ может заинтересоваться ненароком, пересуды пойдут, и вообще лучше ей забыть о муже, были у него грехи, зря не расстреляли бы. Может, боялись огласки, а может, не принято у них виниться. Тётка после этого совсем замкнулась, очень постарела сразу, ослабла на ноги, никого не хочет видеть, кроме меня.
Зося повернула к Владимиру сумрачное лицо с потерявшими яркость крапинками веснушек.
- Я рассказала, чтобы вы знали, почему она такая, чтобы невзначай не разбередили рану. А вообще-то она разговоров лишних не любит: за войну, помогая мужу, разучилась говорить попусту.
Владимир снова засомневался:
- Боюсь, что мы напрасно идём.
Зося успокоила:
- Ничего не напрасно. Дому нужен мужчина. Мы даже говорили об этом с тётей. Вот увидите: она согласится.
Впервые Владимиру помогали бескорыстно и даже навязчиво, так настойчиво, что отказаться невозможно, впрочем, и отказываться-то не хотелось. Он только не мог никак приноровиться к своей решительной рыжей благодетельнице, неожиданно зачем-то взявшей его под опёку, даже не интересуясь, нужна ли она ему и терпима ли, убеждённая, что нужна, будто не он старше и опытнее, а она. Её воля давила, причины благодеяния не ясны, и от этого Владимир начинал чувствовать внутреннюю неуютность и желание противиться и, в то же время, подчиняясь наперекор себе, испытывал необъяснимое, неподвластное уму приятное удовлетворение, как от задержавшихся во времени забот старшей сестры или матери. Чем ей ответить? Благодарить словами он не мог и не хотел, боялся, что не хватит недостаточно накопленного багажа русского лексикона, и он завязнет, затухнет в фальши обычных липких приторно-льстивых дежурных фраз. Хорошо бы отплатить услугой за услугу, как принято у них, немцев. Правда, пока не за что, но верилось, глядя на решимость Зоси, что будет за что. Он даже разозлился за своё бессилие, за тянущий душу неоплаченный долг, за то, что вынужден считать девушку ровней себе, за то, что немного боится спутницы, не находя обычного лёгкого контакта между парнем и девушкой. Похоже, что ей это ни к чему, а он, как ни странно, вообще не испытывал какого-либо притяжения. То ли сказывалась неудача с Марленом, то ли не было искры между ними, и сердца работали порознь, каждый в своём ритме. В этом Владимир винил себя.
Вышли на дорогу к городу. Чтобы хоть как-то выразить свою благодарность, разрядиться, он спросил, надеясь, что вопрос ей будет приятен:
- Вы часто будете приходить к нам?
Он не сказал «ко мне», но оба разом подумали об этом: он с подсознанием, что визиты не будут обременительными, а она – с благодарностью за первое с его стороны внимание к ней.
- А вы хотите?
Контрвопрос оказался в лоб, увильнуть не удалось. Надо что-то отвечать. Умеют же женщины отвечать на обычные вопросы своими неприятными вопросами!
- Мы вместе с тётей будем всегда вам рады, - ушёл в ответе, как и в вопросе, от личного отношения к ней.
- Только вместе с тётей? – лукаво настаивала спутница. Она была ещё очень молода и неопытна, не знала, что часто правда хуже лжи, что жизнь вся состоит из компромиссов, а не окрашена в чёрно-белые полосы, хотя чувствовалось, что по характеру она сторонница последнего цвета. Хорошо, что за поворотом показалась попутная машина, и Владимир смог уклониться от неприятного для обоих серого ответа.
- 7 –
Завывая и чихая от старости и натуги, гремя разболтанными деревянными неокрашенными бортами, подкатила полуторка, скрипя и елозя по песчаной колее, затормозила недалеко от Зоси, вышедшей с поднятой рукой на середину дороги. Из открытого окна кабины высунулся белобрысый парень со взлохмаченными, давно не стриженными и не чесаными, волосами, с самокруткой в углу широкого рта с запёкшимися, пятнами почерневшими, губами, с очень загорелым, даже выгоревшим до светло-матовых пятен, лицом, на котором остались хорошо различимыми только яркие коричневые краски живых, не тронутых солнцем, глаз под жёлто-пегими остатками бровей. Одет он был в давно выцветшую и небрежно залатанную гимнастёрку с оторванными пуговицами на жёваных, чёрных от грязи, воротнике и карманах, с закатанными рукавами в тёмных пятнах пота, стираемого с лица.
- Ну, чё ты выставилась посередь дороги, рыжая?
Баритональный голос шофёра был сиплым, вероятно, от чрезмерного курева и пыли, а тихим и спокойным, очевидно, от непроходимой усталости и притуплённости интереса к окружающему, от задушившей обыденности. Встреча на дороге для него была развлечением, первым в череде ожидаемых от поездки в город, что счастливо отвлекало от монотонной каторжной летней работы.
- Даванул бы невзначай – попортил бы портрет, лейтенант зараз бросил бы. Не видишь, везу котлеты для трудящегося народа?
В кузове машины, привязанные к жидким ограждающим жердям, стояли две понурые тощие и грязные коровёнки, не выказывающие никакого отношения к своей котлетной судьбе. По их виду было понятно, что им давно уже всё равно. Вряд ли из их тощих туш получатся котлеты, скорее – собачьи рагу.
- Их нельзя мотать-болтать: разволнуются, потеряют вес, придётся от тебя добавлять. Не испортить бы только котлеты рыжиной.
Он, сощурившись одним глазом от едкого дыма, слегка улыбался свободным краем губ, радуясь и своей плоской усталой остроте, и возможности покуражиться над потенциальными пассажирами, поманежить их, показывая, что они в его власти, стерпят всё, что он скажет, и значит, можно расслабиться, не особенно выбирать слова и выражения. Притягивал взгляд косой широкий бледный шрам, пересекающий загорелый лоб с редкими морщинами, затянутый тонкой гладкой перламутровой кожей, которая никогда не поддаётся загару, почти напрочь лишённая жировой основы.