- А что, сюда попадают по протекции?
Штурмбанфюрер засмеялся, оценив самообладание и юмор молодого коллеги.
- Да нет. Просто я неточно выразился. Не обращайте внимания. И всё же – мой совет: держитесь меня. Тем более что мы из одного ведомства, и я старше вас по званию.
- Слушаюсь! – привычно ответил Вилли.
«Куда я попал? И здесь наци в силе. Надо быть осторожным».
- Гауптштурмфюрер! – теперь его звал Визерман. – Идёмте, я вас устрою. Отпустите его, Курт.
- Да, да. Идите, гауптштурмфюрер. Ещё раз надеюсь, что мы будем друзьями. Идите, устраивайтесь.
Он приподнял руку, намереваясь закончить разговор привычным нацистским приветствием, но вовремя спохватился и снова, теперь уже неуклюже выворачивая ладонь, протянул её Вилли, и снова посмотрел в глаза неподвижным жёстким взглядом серых глаз.
Они вошли с Визерманом в барак и длинным коридором проследовали в конец его, оставляя по обе стороны открытые двери, за которыми в полумраке виднелись большие комнаты с тесно стоящими стеллажами двухъярусных коек. Коридор освещался тусклыми потолочными лампочками, было душно и влажно и, к тому же, стоял отвратительный портяночно-потный запах.
Полковник отпер дверь кладовой, включил свет и предложил:
- Берите матрац, подушку, одеяло, миску, ложку, кружку. Наволочки и простыни не предвидится. Умывальня и туалет в задней части лагеря, найдёте сами, когда припрёт. Распорядок здесь прост: завтрак – в 8.00, обед – в 14.00, ужин – в 20.00. Всё остальное – когда угодно. Идите в комнату 5 и ищите себе свободное место. По всем вопросам связи с оккупационными властями обращайтесь ко мне. Вопросы есть?
- Пока нет.
- Идите, - и добавил: - Советую ладить со штурмбанфюрером. Не пропускайте наших собраний.
«Ого! Даже так!» - удивился Вилли.
Устроив под мышкой тонкий и влажный ватный матрац и такую же подушку засаленным блином, Вилли в свободную руку взял старое потёртое шерстяное одеяло и завёрнутую в него железную посуду, вышел в коридор и пошёл назад, отыскивая глазами комнату 5. Она оказалась в центре коридора. Прежде, чем войти в её открытую дверь, он прислонился к косяку, привыкая к полумраку комнаты и пытаясь определить, куда двинуться дальше. Зарешёченные колючей проволокой грязные окна почти не пропускали света с теневой стороны барака, и, кроме сплошного ряда кроватей, он ничего не видел.
- Эй, сигареты есть? – кто-то обратился к нему.
- Не курю.
- А храпишь? – не отставал этот кто-то.
- Не слышал.
- Ха-ха, - засмеялся спрашивающий. – Тогда иди сюда. Есть свободное местечко.
В направлении голоса неподалёку от входа Вилли разглядел, наконец, просунутую между прутьями койки второго этажа белобрысую взлохмаченную шевелюру, из-под которой блестели светлые глаза на худощавом лице с оттопыренными ушами в обрамлении грязных рук, ухватившихся за прутья кровати.
- Иду, - согласился Вилли.
С трудом протиснувшись в узкий проход между соседними спальными стеллажами, он пробрался к предлагаемому месту, вглядываясь через койку в лежащего уже на боку, подперев голову рукой, неожиданного гостеприимца.
- Привет! Ты что, штатский? А здесь-то как очутился? Зачем здесь? Где твои вещи?
Вилли не спешил с ответом. Сначала он расстелил матрац, уложил подушку и накрыл постель одеялом. Потом, подумав, отогнул её в ногах, поставил туда посуду, подтянулся на руках и легко вспрыгнул на кровать. Оставалось только лечь, и он сделал это с большим удовольствием, которого не испытывал, кажется, за всю жизнь.
- Привет, - наконец, ответил он дружелюбно и насмешливо. – Я так спешил к тебе сюда, что забыл впопыхах свой мундир и вещи в отеле.
- Я так и думал, - не удивившись его ответу, сказал сосед. – Я знал, что ты спешишь, потому и придержал для тебя место.
Они посмотрели друг на друга и захохотали разом, опрокинувшись на спины и изредка посматривая друг на друга, чтобы добавить заряд симпатии и смеха. В углу комнаты, внизу, кто-то заворочался, послышалась ругань и раздражённый голос: «Скоты! Ни стыда, ни совести! Нашли время веселиться! Заткнитесь, молокососы! Просрали Германию и радуются. Мерзавцы!»
Смеяться сразу расхотелось. Остались только слёзы на глазах да чувство неловкости, вины.
- Не обращай внимания, - успокоил белобрысый сосед. – Старый нацист всем и всеми недоволен. Его песенка спета, вот он и ноет.
Белобрысый снова повернулся к Вилли, протянул руку:
- Давай знакомиться: Герман Зайтц, бывший ас Рихтгофена, капитан Люфтваффе и рыцарь многих Крестов, 44 победы, воевал всюду, кроме Африки, и то потому, что не люблю жару.
- Что ж ты тогда не генерал? – уязвил Вилли.
- Ловко поддел! – восхитился бывший ас. – В генералы мне дорога заказана: рылом не вышел. Папа и мама мои – лавочники, и я – их сын. Не сыпь соль на рану! Сам-то ты тоже не из аристократов?
Вилли не мог и подумать, что генетические изъяны в биографии могут восприниматься болезненно. Самому-то ему и впрямь совсем нечем похвастать в родословной, и даже вообще нечего было сказать. Ему просто всегда хотелось хоть что-нибудь знать о своих родных, особенно о родителях. И совсем неважно, кем они были. Он уже давно не испытывал боли оттого, что этого не знал и, очевидно, никогда не узнает. Всё зарубцевалось, зашито крепкими нитями горьких мыслей бессонными детскими и юношескими ночами в сменявших друг друга казармах, и нечего об этом думать.
- Да, я тоже в генералы не гожусь, - сознался он. – И военным-то стал не по своей воле.
Они замолчали, обдумывая каждый своё, своё больное, что не передашь даже другу, что всегда будет с тобой, до самой смерти.
- А я тебя сразу узнал, ещё у дверей, - вдруг сказал Герман. Он повернулся к Вилли лицом и всем туловищем. – А ты?
Вилли вгляделся в него, мысленно перебирая всех своих немногочисленных знакомых и сослуживцев, и не вспомнил:
- Нет, не помню. Ты не ошибся?
Герман фыркнул, скривил губы.
- Где уж тут ошибиться! Ты свихнул мне челюсть и нарисовал фингал под правым глазом, - он ткнул себе в лицо пальцем и подвигал челюсть рукой. – Неужели не помнишь? В 41-м, весной, ты свалил меня на ринге в клубе ветеранов в полуфинале на кубок Геринга, вспомнил? В первом же раунде. До сих пор обидно. В ушах как метроном: семь, восемь, девять… а встать не могу. Где уж тебе помнить! Победители никогда не помнят павших противников. А мы, битые, хорошо вас помним и ждём случая отыграться.
Зайтц перевернулся на спину, заложил руки за голову.
- После этого я бросил бокс. Но тебя запомнил на всю жизнь. Ох, и долго злость не отпускала: уж больно быстро и небрежно ты вышиб из меня дух. Я и не думал, что я, ас из элитной стаи Геринга, так проиграю. Вышел побеждать, а оказался слабаком. И все это видели. И Геринг – тоже. Если б ты знал, как паршиво чувствовать себя побитым на глазах друзей, среди которых ещё недавно пыжился, да ещё так небрежно и жестоко. Не помнишь?
Нет, Вилли так и не мог вспомнить ни его, ни того боя. Их было так много у него. В одном Герман был прав: в какое-то время, борясь за собственную душевную устойчивость, задавливая в себе мысли об одиночестве, безродности, ущербности, завоёвывая, в полном смысле слова, авторитет силой, он действовал на ринге жёстко, хладнокровно и без жалости. Но недолго. Не один Герман пострадал тогда от его выверенных долгими тренировками ударов, а он редко вспоминал потом лица своих визави. Все они были ему безразличны и порой без причины, вдруг, ненавистны, а таких, которые падали уже в первом раунде и исчезали, он и вовсе не помнил. Обычно же проигравшие появлялись вновь с жаждой реванша, замешанной на опыте побитой собаки, но это не помогало, и они снова и снова висли на Вилли в третьем раунде, не воспринимая ударов, с отрешённостью ожидая спасительного гонга. Только некоторых из них, особенно ожесточившихся и всё равно слабых, Вилли помнил и всё больше и больше замыкался в себе, отторженный от них завистью к его силе и ловкости и, порой, обидным покровительством начальников и острым желанием знакомых и незнакомых увидеть и его битым.