Выбрать главу

Имея явное преимущество, штурмфюрер не стал медлить и несколькими быстрыми шагами с выпадом на последнем напал на Вилли, целясь ножом в нижнюю часть живота. «Ха», - выдохнул он на ударе, но Вилли ждал и успел ногой отбить и даже выбить нож, но тот упал недалеко. Эсэсовец быстро поднял его и снова принял прежнюю позу, готовясь повторить нападение. Судя по всему, он решил не баловать Вилли разнообразием приёмов нападения, или его интеллект не позволял этого, и верзила больше надеялся на силу. А ещё больше – на нож. Вилли должен был перехватить инициативу. Он знал из своего богатого опыта, что пассивная оборона – верное поражение. Нужна неожиданная психологическая атака, нелогичная от безоружного, и тем самым дающая ему хотя бы временный перевес, которым надо будет воспользоваться сполна. Вилли должен переиграть тупую силу, другого не дано. Он сам сделал короткий и стремительный выпад с вытянутыми руками в сторону ножа и так же стремительно отступил, выманивая нож на себя. И гестаповец непроизвольно поддался этой уловке и снова, но уже неподготовленно, сунулся ножом вперёд и совсем не понял, что произошло, почему нож выпал из его вывернутой кисти руки под ноги на асфальт и тут же был запнут ботинком Вилли далеко за пределы драки. Пока обезоруженный фашист собирался с мыслями, кулак Вилли, удесятерённый ненавистью к этому громиле с ножом и к тому американцу, что пытался сделать из Вилли боксёрскую грушу на потеху друзьям, всей скопившейся горечью утрат и неудач последних дней войны, врезался в скулу верзилы. Тот, выпучив глаза и обмякнув лицом и телом, стал медленно заваливаться на спину. Чтобы ускорить падение и окончательно разрядиться от депрессивного стресса, Вилли тут же, вдогонку, добавил падающему телу левой по второй скуле, и на этом всё кончилось. Тело штурмфюрера сначала осело на зад, потом рухнуло на спину, а голова со стуком бильярдного шара о лузу со всего маху треснулась о низкий бордюр, ограждавший асфальтированную площадку, потом съехала с бордюра к плечу и так замерла с открытыми глазами. Вилли выиграл свою жизнь и теперь, стоя рядом со скрюченным поверженным и ещё недавно страшным противником, не знал, что делать. Костяшки обеих рук саднило, и он поочерёдно облизал их, почувствовав вкус крови. Верзила не шевелился. «Крепко же я ему врезал!» Охватившие их полукругом лагерники стали молча и медленно возвращаться в очередь, оставляя Вилли и эсэсовца вдвоём. Становилось как-то не по себе. Опустошённость и полная расслабленность, вызванные резким спадом эмоционального напряжения в отчаянной борьбе за жизнь, сменились тревогой за последствия, особенно когда его сознательно выключили из общей массы. Ещё недавно он был явной жертвой, и всех это удовлетворяло, и это же давало Вилли моральное преимущество, а теперь он стоит над другой, не желанной ни для кого, жертвой и потому стал вдвое чужим. Он оглянулся, увидел извивающуюся всё так же, как совсем ещё недавно, как будто ничего и не было, очередь, лица, упорно смотрящие в затылок друг другу, вниз и по сторонам, но только не в сторону Вилли, и в разрыве очереди – одиноко стоящего побледневшего Германа, единственного, встретившего взгляд Вилли. Постепенно возвращались привычные звуки шаркающих об асфальт подошв, чириканья воробьёв, капели и… громкий голос белого американца-раздатчика:

- Эй, бой, фриц, гоу ту ми, кам хир!

Вилли посмотрел в сторону голоса. Американец показывал на него пальцем и призывно махал, подзывая к себе. Голос его был жёсткий и приказывающий, жесты нетерпеливы. «Всё! Отдаст охране!» Делать нечего, и Вальтер пошёл к американцу прямо через расступающуюся очередь. Шёл медленно и чем ближе, тем медленнее, ноги не хотели идти. Но и эта дорога кончилась. Он поднял глаза на американца. Нет, лицо того не было злым, а глаза внимательно оглядели Вилли, встретились с его взглядом и ушли в сторону; в них не чувствовалось вражды, а Вилли за свою короткую, но трудную жизнь успел научиться читать по выражениям лиц. Американец наклонился к стоящему рядом с кухней майору-немцу, взял из его рук миску, что-то повыбирал поварёшкой в котле и выложил в миску так, что она горкой наполнилась густым варевом, и подал Вилли. Тот машинально взял и от неожиданности чуть не выронил, вопросительно посмотрел на американца. Глаза того теперь глядели с симпатией, и он вроде даже чуть подмигнул Вальтеру, потом махнул поварёшкой в сторону бараков:

- Иди. Шнель, шнель.

- 7 –

И Вилли пошёл. Сначала медленно и осторожно, потом быстрее, с миской в вытянутых руках, чувствуя всей спиной взгляды из обеих очередей. Он уходил от их поверженного фаворита, да ещё с полной чужой миской, благодаря симпатии всего лишь одного рядового чужого солдата-победителя, и вся толпа, состоящая почти сплошь из высшего офицерья, ещё недавно распоряжавшегося не одной, а сотнями и тысячами жизней, ничего не могла сделать, молчала, накапливая тихую и яростную неприязнь к пленному в штатской одежде, ускользнувшему от уготованной ему смерти и лишившему их развлечения. Все молчали, дисциплинированно и быстро смирившись с новым своим положением, тем более что всё произошедшее каждого в отдельности не касалось близко. Сосредоточенно глядя под ноги и изредка на миску, очень стараясь не выплеснуть содержимого, как будто от этого зависело многое, и никого не встретив по дороге, Вилли дошёл до своего барака и до ставшей уже своей койки. Поставил миску на край, взобрался на свой второй этаж, сел, поставил миску на колени, вытащил из кармана упрятанную туда ложку и стал есть. В миске оказалось гороховое пюре. Ложка зачерпнула большой кусок свиной тушёнки. Стало понятно, что искал американец в котле. Жевалось и глоталось плохо. Есть расхотелось. Он устроил миску в изголовье у края подушки и лёг на спину, вытянув ноги и свесив грязные ботинки на сторону. Закрыл глаза. Снова увидел искажённое злобой лицо верзилы штурмфюрера, его маленькие свинячьи глазки, узкое лезвие ножа. «Наверное, уже очухался, гад!». Американец меня понял и даже стал на мою сторону. А свои – все против. Почему так? Откуда такое безразличие к судьбе более слабого и беззащитного. Садистское равнодушие. Он чувствовал тогда, что все желали и ждали его смерти. Что стало с нами? Неужели это война так изменила добропорядочных немцев, для которых совесть и защита ближнего стали пустым звуком. Может быть, ему не дано понять этого потому, что не воевал, не хлебнул психологии войны? А Виктор, а Герман, наконец? Они воевали и неплохо. А лавочник-колбасник – тоже не воевал. Нет, не война сделала немцев равнодушными и жестокими к себе и к людям, не только война, скорее, не столько война. Вся наша жизнь. Вся её система и идеология. Он не помнил, к примеру, когда мог расслабиться на работе и даже дома с Эммой, не говоря уже про виллу Гевисмана. Он не доверял своим сослуживцам, а они ему, и это стало нормой. Так и жили. Приспособились лгать, потакать сильному и не жалеть слабого, чтобы выжить за его счёт. Вилли чувствовал, как какая-то мусорная верхоглядная философия мутила мозги и всячески отодвигала мысли о том, что теперь с ним будет. Подспудно подкорковым сознанием он всё ждал и ждал, постоянно как натянутая струна, что вот-вот за ним придут, и для него кончится не только война, а и сама жизнь. Но входили только немцы и поодиночке рассасывались по своим койкам, и кое-где уже раздавался сытый пердёж вперемежку с редкими тихими переговорами.

Вскоре пришёл и Герман. Рывком поднялся на свою койку, встал на четвереньки, склонившись над Вилли, и с шумным выдохом громко прошептал, округлив глаза и свесив прядь волос на лоб:

- Штурмфюреру каюк! Пошёл к праотцам! Его душа уже на пути в ад!

Вилли содрогнулся: «Этого ещё не хватало!»

- Что ты мелешь?! Кому каюк? Что ты тут расшипелся!

Герман быстро стащил сапоги, затолкал их под матрац в ногах, сел по-турецки, откинул волосы и, несколько отдышавшись, продолжал:

- Ты его нокаутировал, и, думаю, он падал уже выключенным. Шея была как тряпка, башка не затормозилась и треснулась о бордюр как камень в праще. Ты что? Не понял сразу?

Вот теперь по-настоящему стало страшно и одновременно свободно, ясно от прояснившейся обстановки и от невозможности что-нибудь сделать, как-нибудь изменить её для себя. Тупик. Остаётся ждать.