Выбрать главу

А началось всё с того, что утром Владимира разбудила не Марина, а тётя Маша. Старательно пряча почти бесцветные глаза и обидчиво втянув и без того узкие губы в широкий рот, опущенный скорбной скобкой вниз, она с вызывающим стуком поставила перед ним миску разварной свежей картошки, бережно положила рядом тоненький ломтик чёрного, слегка ноздреватого и всё же глинистого, хлеба и шумно пододвинула большую, почти полную, деревянную кружку синеватого снятого молока, глубоко неприязненно вздохнула, словно обругала втихую, и ушла к себе, плотно, со стуком, затворив дверь. Она выполнила Маринину просьбу, а сверх того кобель ничего не заслуживает.

Есть при таком сервисе не хотелось, тем более что убогий кусочек хлеба укоряющее напоминал о так и не полученных продовольственных карточках и о том, что он живёт – в фигуральном смысле – нахлебником. Он вспомнил вчерашний день, нудный как осенний мелкий дождь и бесперспективный как ходьба по кругу, отмеченный только, как теперь представлялось, бессмысленной изнурительной работой, конца и краю которой не видно и которая почему-то увлекла и даже взбодрила, наполнила беспричинным энтузиазмом и верой в успех. Вспомнил и вчерашний вечер, отнявший разом всех здешних друзей, если ими можно назвать русских знакомых, к которым он интуитивно тянулся, стараясь найти хоть какую-нибудь опору в незнакомой враждебной стране, и сердце и душу заволокла тягучая ноющая тоска, туманя оживающий мозг серой беспросветностью нового дня. Хорошо ещё, если парни снова придут на помощь, а если нет? Что он сможет в одиночку? Так и не притронувшись к завтраку, приготовленными чужими осуждающими руками, посидев ещё с минуту в невесёлом раздумье и кое-как пересилив гнетущее настроение, пошёл мириться, чувствуя вину за испорченный вечер. Вчера они заснули вдвоём с Жанной, и Марина приходила ночью, осторожно – он и не слышал – забрала дочь и не осталась, так её крепко задело пренебрежение Владимира.

- Марина, - негромко позвал он во вдруг ставшую запретной дверь.

- Чего тебе? – откликнулась она глухо и не сразу тусклым голосом, в котором не слышалось ни обиды, ни злости, ни, тем более, радости.

Так и есть: он виновен и наказан равнодушием и изгнанием с общей постели. Ничего, перетерпим, Зосю всё равно провожать нужно было, хотя бы из простой вежливости. Но не надо было так долго. А он не удержался, распустил петушиные крылья и хвост, захотелось идиоту блеснуть перед девчушкой профессиональной интуицией, поразить простушку логическим мышлением. Вот и поразил! Дуплетом, сразу двоих: и Зося ушла недовольной и чужой, если не сказать – враждебной, и Марину ни за что ни про что глубоко обидел. Однако и она не без вины. Зачем нужно было так зло и открыто, по-бабски, выказывать антипатию к ни в чём не повинной гостье, демонстрируя ничем не обоснованные права на случайного дружка? Он, приученный Эммой к полной свободе, и с Мариной не предполагал каких-либо серьёзных моральных обязательств, считая достаточными ни к чему не обязывающие постельно-дружеские отношения, которые, как ему казалось, вполне удовлетворяли и её. Потому, когда подруга напала на Зосю, сразу же решил оборвать оскорбляющие притязания на большее, показать всем, и себе в первую очередь, что грубое самочье поведение нисколько не затрагивает его свободы – он волен, как и прежде – а нелепые потуги Марины вмешаться в отношения со старыми знакомыми – не более как женская блажь, преходящая и не стоящая внимания. Быстро привыкнув к её обслуживающей роли в их случайном тандеме, он совсем не задумывался о её свободе и хотя бы о капельке прав на его свободу в оплату. Известно ведь: чем больше ближний делает для нас, тем меньше мы его ценим, не замечая порой в привычных услугах обычной человеческой любви, требующей взаимности.

- Сердишься? – спросил он об очевидном, не зная, с чего начать налаживание прежнего мира и на какие уступки пойти. Наверное, чуть-чуть придётся подлизаться, повиниться, отделаться минутной дурью, и дверь не выдержит, откроется, он не сомневался.

- Я устраиваюсь на работу, - выдержав паузу, ответила она не на тот вопрос и не так, как он ожидал.

И не сказала, что за работа, словно он уже чужой, лишний, да и он не спрашивал, сразу вспомнив, как однажды ночью она говорила, будто советуясь как поступить, что попыталась устроиться официанткой в ресторан, но директор-еврей дал понять, что это будет стоить определённых услуг. Устав тогда от любви, Владимир не придал серьёзного значения её словам, пообещав вызвать плотоядного жида на дуэль, и оказалось – напрасно. Вспомнил и то, что у неё уже был подобный опыт в эвакуации, когда она получила жестокую трёпку от жены директора того ресторана, тоже, кажется, еврея, но видно урок не пошёл впрок, неудачный опыт оставил-таки червоточину в душе, она зудела, разрастаясь, тянула на новую выгодную клубничку и вытянула. Шла бы по специальности учить ребятишек в школу или, в крайнем случае, на стройку – вон, сколько девчат и молодых женщин окликают его с растущих стен домов – так нет, такая работа не по нраву: изнурительная, грязная, дешёвая.

Выходит, он предан, обидно предан в угоду пошлой выгоде, и зря старается: прежнему миру не быть. Не быть потому, что не было главного – скрепляющей любви. Но было, в конце концов, доброе дружеское согласие, хотя Владимира и коробило часто от ничем не прикрытого примитивного тряпичного интеллекта подруги, но недостатки характера сполна компенсировала страстная и неутолимая сексуальность. И он мирился с пещерным мышлением партнёрши, порой даже, особенно после бурных любвеобильных ночей, соглашаясь почти на брак, если бы они были в Германии, в надежде, что удалось бы почистить заржавленную душу и хотя бы чуть-чуть расширить слишком целенаправленный узкий кругозор. Но всё это было мимолётно, импульсивно, в благодарность за доставленное наслаждение, и разрыв между ними, связанными по сути дела только постелью и бытом, был неизбежен. Владимир даже хотел его и в то же время оттягивал, и совсем не ожидал, что случится так скоро, внезапно и не по его инициативе. Странно, но почему-то больше всего раздражала необходимость поисков нового пристанища. Рушилась, казалось бы, надолго установившаяся, умиротворяющая, почти семейная жизнь, рушилась тогда, когда он больше всего в ней нуждался, нуждался как в отдушине от череды неудач в выполнении гнусного задания. Обида затуманила мозг, сжала сердце. Хотелось нагрубить, обозвать тем самым ёмким русским словом, но он сжал зубы, обозначив твёрдые желваки на почти окостеневших скулах, призвал в помощь всё своё немецкое самообладание и, стыдясь полуправды-полулжи, сделал слабую и неуклюжую попытку образумить подругу и вернуть их отношения к старому.

- Прости за вчерашнее, - против воли с трудом выдавил он из себя вину и, не дождавшись хотя бы какой-то реакции, игриво добавил, - обещаю, что не подойду ни к одной женщине. – Помолчал, опять не дождавшись ответа, и дополнил, как ему казалось, решающим. – Зося тоже здесь больше не появится.

Последнее было правдой, но оно стало ею без его участия, и потому осталось неприятное вяжущее ощущение, что, обещая, он одновременно врёт, поскольку совсем не знал, как поступил бы, если бы рыжей гордячке вздумалось появиться у них вновь.

- Уйди, Володя! Ради бога – уйди! А не то – зареву на весь дом, - с судорожным всхлипом не приняла она холодных извинений.

Не могла принять, потому что это было равносильно капитуляции и краху выстраданных планов на будущее благополучие. Стоило хоть на щёлочку приоткрыть душу для жалости и прощения, выговорить хотя бы слово в утешение и оправдание ничего толком не понимающего парня, как тут же, не выдержав, распахнула бы ненавистную дверь и бросилась в его объятия, смиряясь с горькой неразделённой любовью, мучительно ожидая потом, что вот-вот уйдёт, и тогда жизнь потеряет смысл. Он её никогда не полюбит, ему нужна такая, как эта рыжуха с книжкой.

Когда та, незваная, явилась не запылилась гордая и неприступная, Марина, охолодев, испугалась, что пришла за тёткиными вещами, прихваченными невольной мародёршей по случаю, но школьница с женскими титьками, чуть поздоровавшись, сразу же отошла в дальний угол комнаты, уткнулась в окно, дав понять, что между ними – пропасть, и нужен ей только Владимир. Стервоза! Нагло припёрлась, чтобы подсмотреть, как они живут, всё ли у них ладно, и нельзя ли как-нибудь отвадить несостоявшегося хахаля в свою пользу. Наверняка поливала соперницу помоями, когда Володька провожал вчера. Как Марина ненавидела таких вот, чистеньких и приглаженных, опекаемых родителями и родственниками и потому не знающих настоящей жизни с грязью и нуждой, не понимающих, что хлеб с маслом, как бы ни были добыты, всегда лучше, чем только хлеб. Она сразу же, как только поселилась в их доме, невзлюбила спесивую рыжую тварь вместе с её щепетильной и манерной тёткой-интеллигентшей с вечной папироской, торчащей в кривящейся от презрения к нормальным людям пасти. Не зря её загребли в НКВД! Рыльце-то, видать, в пушку, зря органы не возьмут. А туда же: рядится в овечью шёрстку. Волчицы! Знаем мы таких, нагляделись в эвакуации: на словах – так всё для народа, клейма негде поставить, а как – на фронт, так ничего не жаль для липовых справок. Вшивая интеллигенция! Обидно, что Володька, гад белобрысый, готов променять её, старавшуюся изо всех сил обустроить их дом, накормить вкусно, чтобы всё было как у приличных людей, на эту куклу в крапинку, живую матрёшку, которая и каши-то не сумеет сварить толком: всё – мама, всё книжки читает. А какой с них толк? Держится Володька с ней как с ровней, уважительно, так и расстилается в улыбке, рот до ушей, словно она, а не Марина жрать ему готовит, каждую ночь ублажает в постели, костюм, вон, со стильными ботинками, запарившись, нашла. Чтобы покрасовался перед ней! И за что такая халява? Что она-то для него сделала? Только и того, что пристроила у тётки – для себя заманила, не вышло – вот и курвится, малявка, лезет между ними, а он пропускает. Такой же стервец! Шоферюга – и только! Теперь опомнился, киселём уши мажет. Не быть по его! Хватит! Она хочет жить как люди.