Вода в чайнике забурлила, Владимир экономно всыпал русский молотый кофе пополам с цикорием и стоял, сторожа, чтобы не убежала пена. Смирившись с прискорбным фактом, он недовольно буркнул, скривив губы в брезгливой гримасе:
- Чего-чего, а пить русские мастаки – и не квас, не то, что работать.
- Пьют и немцы не меньше, - справедливо возразил Фёдор, - если не на свои. – Он хмыкнул, вспомнив что-то занятное: - Здесь квасом называют всё, что не водка. А шампанское – вообще кваском. В народе, бахвалясь, говорят: пока Россия квасит по-чёрному, она непобедима. Знаешь, почему?
- Противно побеждать.
Владимир перенёс готовый кофе на стол.
- Потому что водку в таких количествах может потреблять физически здоровая и неугомонная нация, крепкая на голову. Русских трудно расшатать, но ещё труднее одолеть. Бисмарк – едва ли не самый мудрый из германских вождей – настойчиво предупреждал, чтобы не ввязывались в бесплодную драку с бездонной Россией. Его убедил в этом Наполеон. Был бы жив, после Гитлера ещё больше утвердился бы в незыблемости постулата. Не тому богу мы служили. Я начал это понимать после Сталинграда, но по инерции продолжал шпионить, вяло и с огрехами. Если бы Гевисман не заморозил, я бы сбежал сам.
- Зачем тогда согласился работать на американцев? – спросил Владимир, наливая себе осевший кофе.
- Затем, что пришёл ты.
Владимир в недоумении поднял от стакана голову.
- Не по-о-нял.
- Всё просто: если бы пришёл другой, я бы спустил его с лестницы, - улыбаясь, объяснил Фёдор. – Не мог же я поступить так с братом. И потом: ты очень понравился Марте.
- Ты серьёзно? – не поверил Владимир.
- Ещё как, - убеждал брат. – Ты не веришь в любовь с первого взгляда?
- Причём здесь это?
- Мне вдруг так нестерпимо захотелось встретиться с тобой ещё раз, и ещё, и ещё… и вообще не расставаться, что я согласился бы взорвать завод, если бы ты попросил.
- Баламут! – наконец-то Владимир заулыбался по-настоящему, забыв обиду. – Как такому довериться в пустынной ледяной Сибири?
- Не прогадаешь, - заверил Немчин. – Решился?
Владимир, не отвечая, отхлёбывал горячий кофе, бережно откусывая от небольшого кусочка желтоватого рафинада.
- Расскажи о себе, - попросил он, - как ты попал к Гевисману?
Фёдор сердито засопел, затягивая ответ, тоже налил себе кофе, подул, сгоняя пену к краю, отставил стакан в сторону.
- Ничего интересного не услышишь. В отличие от тебя, у меня нет смягчающих обстоятельств – я сам навязался немцам.
Он всё же взял стакан, жадно отпил три глотка и опять отставил, собираясь с мыслями, а может быть, фильтруя их, чтобы не выглядеть очень неприглядно.
- Детство моё прошло на окраине Самары, недалеко от вечно грохочущего, коптящего и смердящего завода, в бедной семье, ютившейся в покосившейся хибаре времён казацкой вольницы. Отца помню плохо, он в ту пору социалистической индустриализации страны вкалывал согласно общенародно-партийного решения по десять часов, да ещё добавляли сверхурочные, подгоняя постоянно горевшие плановые показатели, приходил домой поздно, кое-как отмывался, что-то ел и падал как убитый на кровать до утра. Если выпадало свободное от индустриализации время, то, сгорбившись, сидел в углу комнаты за расшатанным верстаком и что-нибудь паял, чинил, строгал, латал, подбивал, в общем, подкалымливал на соседях, потому что жили голодно. От него постоянно пахло железом, машинным маслом, гарью, стружками. Поседевшие до времени усы пожелтели от махры снизу у губ, а на глаза, весёлые и одновременно печальные, понятливые и умные, нависали такие же седые и густые брови. Редко-редко он ронял слово-другое, а то всё молчал, и всё равно с ним рядом было покойно. Я любил его, и он ко мне относился по-доброму.
Фёдор глубоко вздохнул и с усилием потёр лоб ладонью, словно очищая память от наслоения поздних лет.
- Другое дело – его жена, моя мать. Она работала на том же заводе, но приходила почему-то значительно раньше отца, и лучше бы совсем не приходила. С грохотом открыв пинком сапога болтающуюся на одной петле ненужную калитку, она сразу же начинала орать, что её замордовали, заездили, угробили, что она больная, ничего не в состоянии делать, и пусть дармоеды не надеются, что станет их обслуживать. Поорав вдоволь и разрядившись, валилась на кровать, не умывшись и не переодевшись, и преспокойно дрыхла до прихода мужа.
Фёдор отхлебнул кофе, поморщился то ли от воспоминаний, то ли от остывшего пойла, пошёл к раковине, выплеснул и налил горячего.
- Дармоедов в семье было трое: Иван, совсем шкет, младше меня на 4-5 лет, естественно, я и сестра Настя, старше меня тоже на 4-5 лет. Она-то и воспитывала, и обихаживала нас, как умела, обстирывала и готовила неприхотливое варево, тем более что и варить-то было не из чего – картошка, гречка, пшено, капуста, редко что-либо рыбное и мясное вдобавок. Хлеба не хватало, он был по карточкам. Мать детей не любила, особенно меня. Где бы ни увидела, сразу начинала шипеть, если отец был дома, и орать, когда его не было, что навязался на её голову фриц окаянный. А почему – фриц, не объясняла, спросить я боялся, терпел, хотя и знал, что имя моё – Федя, так и отец звал, и Настя. А вот уличной босоногой оборванной шпане, не признающей христианских имён, прозвище с подачи матери понравилось, и никто меня по-другому не называл, приучив со временем откликаться на него. Дальше настали для нас совсем тёмные времена.
Немчин подошёл к окну, внимательно вглядываясь в темноту, как будто высматривая там беспросветное прошлое.
- Однажды отца принесли днём. Грязного и окровавленного, с посиневшим лицом и обгоревшими усами и бровями, с плотно закрытыми глазами, уложили на длинный обеденный стол, и вся улица приходила в открытые настежь двери, крестилась на тёмный пустой угол, внимательно всматривалась в лицо погибшего, будто примеряясь к своей судьбе, и тихо исчезала, надеясь на поминки. Кто-то пытался утешить безутешно рыдающую вдову, прикрытую чужим чёрным платком, стыдливо совал в подол деньги, а некоторые, особенно сердобольные, гладили детей по нечёсаным вихрам и давали нам с Иваном задубевшие пряники, слипшиеся конфеты, чёрствые пироги, а то и просто горбушки хлеба, но Настя отбирала и складывала всё в мешочек.
Фёдор вернулся к столу, залпом допил остывший кофе.
- Потом были хмельные поминки в складчину, с дракой, и мать, расхристанная и вдребезги пьяная, в рёв проклинающая день, когда родилась, другой, когда вышла замуж, и все остальные, когда рожала сирот. Забыв христианский обычай, осатанело кляла молчуна, оставившего семью подыхать с голоду, а заодно и меня, невзначай попавшегося на глаза, Фрица окаянного, из-за которого, оказывается, все беды. Даже замахнулась, норовя съездить по макушке, но впереди встала, защищая, Настя, и мать угомонилась, отступила: она не то, чтобы боялась дочери, но стыдилась, понимая, что та тянет на своих полудетских плечах семью, и без неё всем нам будет хана и, в первую очередь, беспомощной матери.
Немчин встал, пересел на раскладушку, чтобы Владимир не видел его глаз и страдальческого от давней боли выражения лица.
- Если с отцом жили голодно, то после его кончины – впроголодь. Мать частенько стала возвращаться с работы под газом, а вскоре и вообще перестала работать. В дом приходили мужики с водкой, оставались ночевать, а нас выгоняли на улицу. Мы ютились в щелястом сарае, соорудив там из обрезков досок и выброшенной одежды и другого хлама общее логово, согреваясь больше теплом друг друга. Чуть в доме затихало, Настя пробиралась туда и забирала оставшуюся еду, но больше кормились подачками соседей, пока им не надоела бесконечная благотворительность, и промыслом на базаре. Если бы не сестра, мы бы с Иваном быстро окочурились.
Фёдор, закинув руки за голову, лёг, устремив взгляд в потолок.
- Когда ухажёры, поощряемые матерью, начали назойливо приставать к Насте, нас пустил в котельную, где работал кочегаром, брат отца. Кое-как одел, чем мог подкармливал, и зиму мы провели сносно. Но хорошо в жизни, сам, наверно, знаешь, долго не бывает.