Немчин вернулся к столу.
- Зима кончилась, котельную закрыли, дядька ушёл куда-то на заработки, а мы пошли проситься в дом беспризорников, в колонию лишённых родительской любви, которую обходили за версту самые зачуханные сироты и изголодавшаяся до рёбер свободолюбивая шпана. Но мы пошли, потому что больше идти было некуда. Мать мы не видели всю зиму. Может быть, она и приходила к котельной, но отцов брат отшивал, не желая показывать детям, не желая бередить неокрепшие души. Как часто потерянные люди завидуют тем, у кого есть мать, а я всегда хотел одного – чтобы её не было.
Фёдор встал, снова сел, задёрганный воспоминаниями.
- Настя сказала, что у нас никого не осталось, все умерли, и нас приняли в колонию. Тебе ещё не муторно?
- Рассказывай, - попросил Владимир, переживая вместе с братом его тяжёлое детство.
- Детколония жила по макаренковской идее: армейская дисциплина с карцером, подневольный физический труд, учёба шаляй-валяй, самообеспечение и дутое самоуправление. Всем заправлял штаб, образованный из великорослого жулья, отсиживающегося на казённых харчах в промежутках между воровскими и бандитскими делами, а истинным всемогущим диктатором-наблюдателем был начальник – бывший командир конной сотни и бывший судейский сквалыга. Он появлялся всегда неожиданно, в военной форме с портупеей и английским стеком, которым умело и беспощадно прикладывался не к конскому крупу, а к нашим худым спинам. Нас с братом засадили за сколачивание деревянных ящиков, а Настю отправили в прачечную, обстирывающую городских мещан. Спали на койках с постелями, ели регулярно и, по нашим понятиям, довольно сытно, а на уроках сидели чурками, с трудом удерживаясь, чтобы не заснуть. Мы ещё не успели избаловаться улицей, и на волю от тепла и хлеба не тянуло.
Фёдор на минуту примолк, собираясь с мыслями, а Владимир сидел, не шевелясь, боясь ему помешать.
- Однажды, - продолжал Немчин, - как скучна и сера была бы жизнь, если б не было этого «однажды». Так вот, однажды во дворе появилось пьянющее женское чучело с одутловатым лицом, в котором с трудом можно было узнать мать. Шатаясь из стороны в сторону и нелепо рубя воздух ватными руками, она, узнав от какого-то доброхота, что мы здесь, сиплым пропитым голосом орала-гнусила, чтобы отдали её детей, а Фрица окаянного пусть оставят себе. На бесплатное представление высыпала вся колония, как нарочно не угнанная в тот день на овощную каторгу, вышли скучающие штабники, никогда и нигде не работающие, появились заспанные учителя и нарисовался сам директор. Увидев нас, мать ринулась к нам неверными ногами, падая и петляя, но мы убежали в дом и с ужасом наблюдали за ней через окно в коридоре. Не удержав равновесия, она упала, с трудом приподнялась на карачки, но один из штабных подошёл и ткнул сапогом в бок, заставив принять прежнее положение. Так продолжалось долго, пока ржущим парням не надоела игра, и они позволили ей подняться, науськивая подлипал. Тех, обрадованных возможностью поиздеваться над существом, павшим ниже, уговаривать не пришлось. Они дёргали её за руки, за драное платье, добавляя дыр, сквозь которые стало видно грязное нижнее бельё, больно щипали, уворачиваясь от замедленных защитных ударов, пинали под зад и перепихивали друг другу, с восторгом встречая рулады отборной матерщины, извергаемые разъярённой обессиленной женщиной. Мы с Ваней, прижавшись лицами к стеклу, заплакали. И тогда Настя опрометью выскочила во двор, растолкала шпану и под громкое улюлюканье перевоспитавшихся колонистов увела плачущую мать на улицу. Сцена эта запечатлелась у меня в памяти на всю жизнь и сейчас как живая.
Он перевёл дыхание, прогоняя жестокое видение.
- Когда Настя вернулась, поджидавший верховный воспитатель поманил пальцем к себе и, раскачиваясь с пятки на носок и похлопывая стеком по голенищу, вынес непререкаемый вердикт без права обжалования: «В советском воспитательном учреждении для подрастающего поколения мировых революционеров лжецам не место. Сегодня, так и быть, переночуйте, а завтра с утра чтобы и духа вашего не было». Повернулся и ушёл, уверенный в справедливости воспитательного урока. Слава богу, своих детей у него не было.
Фёдор улыбнулся Владимиру, словно прося прощения за тоскливый рассказ.
- Сели мы с ней на скамеечку, одинокие и отверженные в снующей туда-сюда толпе колонистов, обняла она меня за плечи, притянула к себе, размышляя, куда бедным деться, а я вдруг спросил о том, что давно хотел знать: «Зачем она меня Фрицем окаянным зовёт?», и помню, даже всхлипнул судорожно от несправедливой обиды. Прижала Настя меня ещё крепче, помолчала, соображая, наверное, что и как сказать, и как громом поразила. «Мы», - говорит тихо и раздумчиво, - «раньше, ещё до рождения Вани, дружно жили. У отца был хороший заработок, а мама прибиралась у немцев, и ей тоже хорошо платили. Только однажды прибежала она с тобой на руках, говорит, что немцев арестовали как шпионов и вредителей, а хозяин тайком отдал ей тебя, попросил позаботиться и обещал, когда вернётся, хорошо заплатить». «Вернулся?» - с надеждой вскричал я, но Настя отрицательно покачала головой: «Нет, Федя, нет. Ты не настоящий нам братик, ты – немец, вот и зовёт она тебя по-немецки – Фрицем. А по-нашему ты – Федя». Она рывком повернула меня к себе, словно окончательно что-то решив, и, сурово и требовательно глядя в глаза, наставительно и строго наказала: «Запомни: ты – немец, здесь немцев много, они хорошо живут, за рекой у них целые деревни, пробирайся туда, не живи на улице, живи с ними, они тебя примут, когда узнают, что ты – сын немца. Понял, Феденька? Сделаешь?». «Да», - выдавил я из себя, заливаясь слезами и не понимая, зачем она так настаивает. Поднялась Настя с лавки, разом посерьёзнела, посуровела. «А теперь», - приказывает, - «иди в дом. После отбоя, когда все уснут, выходи сюда снова и обязательно, слышишь: обязательно! – прихвати зажжённую лампу, что у дежурного на столе. Его, как всегда, не будет, а ты приходи, не проспи, я буду ждать». И сама ушла в дом. Вот откуда мои 100%, - усмехнувшись, объяснил Фёдор-Фриц.
Он встал, опять подошёл к окну, разглядывая далёкий детдомовский двор.
- Не раз, вспоминая впоследствии Настин рассказ, я задумывался: правду говорила она или хотела так меня спасти?
Владимир не понимал тем более, но молчал, боясь сбить брата с остро режущей мысли, терзающей все годы.
- И, отбросив романтику, пришёл, в конце концов, к другому неутешительному выводу, простому и обыденному как настоящая правда.
Немчин снова сел, налил чуть-чуть остывшего кофе, выпил, чтобы смочить пересохшее от неприятной исповеди горло.
- Она, конечно, была моей матерью. Немец, в доме которого она прибирала – тогда их понаехало в Россию на дурные заработки тьма-тьмущая – заделав ей ребёнка и боясь огласки – жена, наверное, была и киндеры – выставил за дверь, как обычно поступают с забрюхатевшей прислугой в цивилизованных странах, наказав и близко не появляться и духом не напоминать. И ей ничего не оставалось, как смириться, потому что жаловаться на иностранца бесполезно – самой во вред, покаяться перед мужем и ожесточиться на судьбу. Отец по доброте своей, наверное, тоже смирился, простил как мог, но отделился и замолчал, стал уставать на работе, всё валилось из рук, заработок падал, а она кляла свою женскую слабость, подлого немца и… меня, лишившего семейного мира и лёгкой жизни в прислугах.
- Ты её видел потом? – не удержался от вопроса Владимир, не знавший матери и сразу решивший, что он-то непременно увидел бы, и они простили бы друг друга.
- Нет, - покачав отрицательно головой, ответил не так, как хотелось, Фёдор. – И не хотелось, - добавил он жёстко. – А вдруг опять бы услышал: «Фриц окаянный!» - Он тяжело задышал, беспокойно задвигался всем телом. – Надеюсь, что так, как жила, долго не протянула. – Сразу же усмехнулся, прогоняя недобрые мысли. – Так что во мне немецкой крови от 50 до 100%, но и та давно расквашена русской жизнью, поражена русской психологией, и я давно не чувствую себя и наполовину немцем.
Братья посидели молча, думая каждый о своей несхожей судьбе, хотя линии их и шли параллельно. Наконец, Владимир, осмелившись, спросил: