Владимир знал эту типичную слабость трусов.
- «Пошли», - говорят красные околыши, хватают под руки и волокут почти на себе, так как у меня ноги отнялись. Мать, естественно, в рёв: «Не пущу-у-у!». Отец, как может, удерживает её. Так эта сцена прощания и осталась у меня в памяти на всю жизнь – больше я родителей не видел.
Сирота привычно всхлипнул, жалея себя, потому что больше жалеть гада было некому, и продолжал рассказ о своих невзгодах дальше.
- Привезли меня на полуторке в военкомат, а там таких, как я, наверно, человек двадцать скопилось. Друг на друга не глядим, молчим как враги, да и не о чем разговаривать, и так ясно: на фронт погонят. Пришёл старшина-усач, кое-как построил в неровную колонну по трое в ряд и довёл в окружении стенающих родственников, сующих деньги, продукты, носки, ещё что-то ненужное, до старой казармы, где был городской сборный пункт перед отправкой на тот свет. Сдал как скотину по счёту какому-то «ромбу», тот составил список, записав со слов каждого наши паспортные данные – причём я уменьшил возраст на два года, но не помогло – и заперли нас в большой комнате с решётками на окнах и матрацами, разбросанными на голом цементном полу. Ни столов, ни стульев не было. Большинство тут же улеглись, кто-то подошёл к окну поглядеть в последний раз на белый свет, а я забился в угол, сижу, дрожу, никак не могу опомниться, свыкнуться с мыслью, что влип.
- Блатари с ножами в рукавах стали обходить нашу компанию, отбирать деньги, еду, тёплые и красивые вещи, менять свою плохую обувь на хорошую. И я лишился круга колбасы, осталась только пачка папирос, которую сунул отец, считая, что для солдата главное – курево, хотя я и не курю. Два солдата и сержант принесли старое-престарое обмундирование и выдали по списку, кому какое придётся. Мне, естественно, досталось большое и с заплатами. Ремней не было, обувка осталась своя, зато дали длинные-предлинные обмотки, только вот зацепиться, чтобы повеситься, не за что было. Тогда же и накормили гречкой с варёной треской. А через час мы уже были на вокзале в скотинниках и покатили в темноте на север, томясь в неизвестности на двухэтажных нарах под присмотром старослужащего сержанта. Мне, конечно, места на нарах не досталось, и я сидел, скрючившись, в углу, больно стукаясь спиной о стенку при каждом толчке вагона.
Ангел зябко передёрнул худыми плечами то ли от той памятной вагонной прохлады, то ли от сегодняшней вечерней свежести, испаряющей с тщедушного тела и одежды пот панического страха.
- Ехали медленно, с частыми остановками, и к рассвету добрались только до Ровно. Там нас, сонных и мятых, выгнали из нагревшихся от нашего тепла теплушек, пересчитали-перекликали, разделили на взводы и погнали марш-броском через город под командой молоденьких сержантов и одного лейтенанта на все пять взводов.
- Город был пуст. По улицам метались какие-то бумаги, тряпки, клочки сена и листовки с крупным обращением: «Русский солдат!». Отчётливо слышалось лихорадочное тарахтенье пулемётов, таканье винтовок, завывание и грохот мин, а фоном всему – беспрерывная пушечная канонада. Некоторые разрывы были так близки, что наши головы непроизвольно втягивались в плечи, и мы кланялись богу войны, выпрашивая снисхождения, а спина и грудь мои снова взмокли. Было холодно и ветрено, до слёз захотелось, чтобы меня продуло до температуры, и отправили бы в госпиталь. Ничего не случилось. В каком-то заводском дворе со склада выдали каждому третьему боевую винтовку и по две обоймы патронов, остальным – учебные просверленные винтовки и деревянные муляжи, а кому и таких не хватило – штыки. Мне из-за моей комплекции достался штык, покрытый ржавчиной.
Обиженный даже при дележе оружия поёрзал застывшим костлявым задом по ступеньке крыльца, завязал верёвочками вырез на груди рубахи, потёр озябшие ладони утопленника и продолжил рассказ жизнепадения, блестя в темноте неугасающим кончиком красного носа.
- Снова построили повзводно, и перед фронтом появился политрук, который начал, надрываясь, кричать сорванным хриплым голосом, что наше дело правое и победа будет за нами, пока же немцы временно прорвались на нашу территорию, и надо удержать город до подхода главных сил, и это приказ товарища Сталина. Тот, кто без оружия, возьмёт у убитого товарища, но – ни шагу назад! Оставившим позицию без приказа – расстрел!
- И мы пошли, почти вооружённые и напрочь оглушённые услышанным и близкой канонадой, туда, где требовалось заткнуть нами фронтовую дыру. Как только вышли за город, немцы тут же, словно ждали, влупили по колонне минами. Они так жутко воют! Все попадали и поползли с дороги в рожь, как будто, спрятавшись в хлипких растениях, можно было спастись. Кому-то сразу же попало, послышались крики и стоны, а кто-то, как блатари, что отняли у меня колбасу, побросав винтовки, ужами поползли в ржаную глубь, только зады их из стороны в сторону мотались. Обстрел прекратился так же внезапно, как и начался, но долго ещё сержанты поднимали и вытаскивали вояк изо ржи на дорогу, выстраивая в прежнюю походную колонну. Пятерых оставили лежать в кювете, хоронить не стали – некогда. Более десятка, поддерживая друг друга, побрели назад, счастливцы, в город. Не меньше осталось ждать транспорта, который должны были прислать легкораненые, а некоторые пропали без следа. Не было и урок. Я сказал сержанту, где их видел, тот организовал прочёсывание, и их как перепелов подняли в самой середине поля, вывели на дорогу, поставили перед строем, лейтенант прокричал приговор и обоих ухлопал из пистолета за измену и дезертирство.
- Слушай, тебя в школе не били? – поинтересовался Владимир.
Ангел недовольно пошмыгал алевшим в темноте носом и сознался:
- Били. Но я таких запоминал, следил за каждым шагом, пока не удавалось засечь на чём-нибудь запретном, и тогда рассказывал учителям.
Он гаденько захихикал.
- И до чего ж приятно было видеть, как по моей подсказке наказывали обидчиков. Конечно, учителя не любили меня как ябеду, но ничего поделать, кроме пустых увещеваний, не могли потому, что я сообщал правду, и они обязаны были на неё реагировать. А мне со временем понравилась слежка и подслушивание, понравилось чувствовать себя сильнее тех, кто бил, ведь я знал о них такое, что они хотели бы забыть и тщательно скрывали. Знал не только об учениках, но и об учителях. Многие догадывались и боялись, и это наполняло меня чувством сладостной мести. Я и отца выследил, когда он вздумал таскаться к молодой бабёнке, рассказал матери с подробностями и радовался, когда она сквозь рыдания поносила его на чём свет стоит всякими непотребными словами, а он только вздыхал, просил прощения и увёртывался от её цепких и ухватистых рук.
«Нет, Гевисман не ошибся», - с отвращением подумал Владимир, – «этот гадёныш – прирождённый фискал-любитель».
- Я возьму шинель на веранде, а то холодно? – попросил промёрзший насквозь ябеда.
- Вместе возьмём, - решил на всякий случай обезопаситься Владимир.
Оба поднялись, сблизившись, и от ангелочка отчётливо пахнуло скверным едким запахом сивухи.
- Я бы не стал стрелять, - не глядя в глаза недоверчивого американца, задним числом повинился Ангел. – Я только хотел проверить документы: не из НКВД ли ты.
Владимир не поверил. Он пропустил мерзляка вперёд, но прежде, чем тот надел шинель, ощупал её пустые карманы.
Когда вернулись на прежние позиции, Ангел сунул ноги в сапоги и удовлетворённо вздохнул, плотно запахнувшись в тёплую и почти новую немецкую шинель.
- А работать я буду, я люблю такую работу, - услышал, наконец-то, Владимир то, что надо. – Мне тяжёлая физическая работа по здоровью противопоказана, а сержант там, на дороге, не понимал этого и всучил в награду за блатных боевую винтовку. Она такая тяжёлая и неудобная, и без неё тяжело идти, а с ней я и вовсе скоро выдохся. А я-то надеялся, что он отправит меня сопровождать раненых. Не вышло, не повезло, как обычно.